Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 119 из 120



Политрука скривило, но он сдался и приказал мне, собирающему книги:

— Снеси обратно, растопчи и плюнь. Своими слюнями плюнь.

Они ушли. Я носил, возвращался, а отец все так же неподвижно стоял у окна. Страха не было. Теперь страх поселился в нашем доме. Я положил последнюю стопку и среди разгромленной утвари и вещей, превращенных в хлам, обреченно опустил руки. На груди моей был красный галстук в сверкающем зажиме, пять поленьев на нем символизировали пять стран света, и три языка красного пламени — пионеры, комсомольцы, коммунисты — охватывали эти самые страны огнем революции. Это я знал, но почему отец неподвижен, почему сгорбился, будто на плечи ему я вскатил большую беду? Чем виновен я? Чем? И кто смотрит мне в затылок? Кто? Что? Я осторожно оглянулся. Дверь на улицу приоткрыта, где-то далеко солнечная площадь — и никого. Там, за решетчатым окном, заходящее солнце высветило крону акации, косой луч пронзил храм, засветилась посуда на полу — и никого. И тогда я почувствовал сговор предметов неодушевленных и исходящее от них добро. Когда я поднял взор, со свода на разруху, на бесовский шабаш в сумеречном храме, на меня, в сандаликах и тюбетейке, глядело доброе лицо.

Вечером меня уложили спать, а мама, отец и бабушка закрылись в кухне. Уже много дней я боялся темноты и не мог заснуть без мамы. Стоило смежить веки, как из темноты наплывала противогазная рожа и резиновая рука отрывала бороду, а за черным кустом филодендрона, что рос в нашей комнате, виделись гробы, и напрасно я убеждал себя, что гробы там, один на другом, в темноте дровяного сарая, — заснуть я не мог.

Бритвенным надрезом светилась щель из кухни. Я слышал бубнящие голоса, плакала бабушка. Я жалел бабушку, маялся в кровати, я понимал, что сотворил нечто непоправимое, но что? Ни мама, ни отец и словом не упрекнули, а бабушка прижимала мою голову к переднику, гладила и плакала.

В комнату вошли родители, мама постояла надо мной.

— Спит? — прошептал отец.

— Спит.

Они обнялись на фоне венецианского окна. Я был в комнате не один, и веки смежились, но я сопротивлялся, открывал глаза, и на фоне окна, за черными разлапистыми листьями филодендрона, все так же стояла мама, прижавшись головой к груди отца. Где-то в полночь в коридоре скрипнула дверь, на кухне зашептала бабушка, повеяло табаком и рядом с родителями вспыхнула папироска. Снова постояла надо мной мама, положила на ухо подушку. Взрослые зашептались, и я весь обратился в слух и понял: пришел Ингалычев. Сперва я ничего не мог услышать, но говор становился все громче, все сильней.

— Но как же с Криволаповым? — спросила мама. — Его на работу принял Петя.

— Ты ничего не бойся. — Ингалычев волновался и отвечал с акцентом. — Никто Криволапа не словил. Кто виноват, что здесь в НКВД, в пожарной был ротмистр, контра? Кто? Начальник НКВД плохой? Не бойся, шума не будет. Когда Криволап будет в тюрьме, тогда начальник будет хороший. Тогда нужен шум. Тогда нужны сообщники. Забудь Криволапа. Теперь слушай и делай, как говорю. Мальчик не виноват, твоя мама виновата, она водила мальчика в церковь. У Ольги Петровны есть комната в Больничном переулке. Пусть она идет туда, пусть все знают, что она наказана. Теперь о главном: политрук через три дня устраивает открытое партсобрание, а ты должен заболеть.

— Да я здоров, мшу без палки хоть завтра на пожар.

— Нет, — вспылил Ингалычев. И заговорил с еще большим акцентом, путая русские и татарские слова: — Ти хочешь сесть? Ти хочешь. Чтоб забрали квартиру и семья на улицу? Ти хочешь, чтоб партсобрание спросило, кто твоя мама! Ти завтра станешь на костыли, у тебя очень заболела нога — я это знаю. Тебя посмотрит врач — он скажет, большая травма на пожаре. Ты не можешь исполнять обязанность — я увольняю тебя по статье — травма на производстве. При исполнении служебных обязанностей, и квартира твоя. Ти будешь не наш, партсобрания не будет.





Опять вспыхнула спичка, они помолчали и снова тихо заговорили, уже без акцента. Ингалычев исчез так же неожиданно и бесшумно, как и вошел. Я засыпал, а надо мной в темноте притихли, обнявшись, родители.

Беда лишь подышала холодом, шевельнула волосы на головах родителей и оставила наш дом. Бабушка переселилась в свою комнату в Больничном переулке. Отец в сетчатой майке и белых цивильных брюках ходил с чиновничьим портфелем — теперь он работал в «Сельхозснабе». Ночью при тревоге отец по привычке вскакивал, одевался и подолгу стоял у окна.

В пожарную пришли новые машины, и «Коломбина» ржавела без колес у кучи металлолома. Лошадей перевели на хозработы, но разве могли боевые лошади волочить телегу с сонным кучером? Они возили до первого трезвона, потом, безошибочно выбирая направление, прибегали на пожар с разбитой телегой и без кучера. Лошадей отдали в район.

А Петро-Павловскую церковь решили снести. Сбросили кресты. Проложили деревянный желоб, и с колокольни на площадь громоподобно летели камни, но храм оказался крепко сложенным, и тогда его решили взорвать, однако близко была пожарная — большие стекла.

Что-то кому-то сказал Ингалычев, где-то открылась дверь не туда, а сюда, кого-то взволновало не это, а то, что пришло в конверте да с печатью, более серьезное и прогрессивное, и храм отдали Осоавиахиму. На парадной стене храма красовался огромный плакат, и краснокосыночная энтузиастка призывала: «Молодежь, изучай мотор!»

В храме разместился мотоклуб, в нем трещали моторы, а из распахнутых дверей и разбитых окон валил синий дым. Молодежь ездила на мотоциклах вокруг горы камня, он желтел и рассыпался от влаги и солнца. Спустя много лет после того, как убрали мотоклуб, в церкви разместился сахарный склад, и храм вовсе притих, но ему еще предстояло…

Если генералиссимусу, первой персоне мира, вползали в голову идеи — например, выращивать в Крыму лимоны, сеять хлопок, а его слова «кипарис — дерево печали» послужили сигналом их тут же вырубать, — то следующему генсеку тоже были обязаны прийти идейки, и они пришли, и мешали ему спать, например, гидропоника, и тогда все стали выращивать в вестибюлях огурцы или кукурузу. Он углядел, что заборы, ограды, изгороди ограничивают перемещение самого вольного в мире народа. Последовал указ. И по всей стране ограды, кованые чугунные, литые высокохудожественные или сваренные из арматурного прута рухнули в короткий срок, и даже ограда Адмиралтейства из святого града Петра отправилась на металлолом.

Снесли ограду и Петро-Павловской церкви, и храм полуразоренный, испещренный скверной, без ограды и крестов, с ржавеющим железом и гниющим деревом умирал, глядя на мир пустыми глазницами окон. А мир торжествовал, запускал и встречал космонавтов, аплодировал гвардейцам пятилеток, рапортовал, гремел медью победных маршей и семимильными шагами шел к…

Но в храме теплилась жизнь. Тихо и незаметно, на удивление всем на куполе, на голом камне вырос тополек. И откуда только соки берет? Что питает корень? — задирали головы горожане. Да-да — откуда? Засохнет, а как же иначе? А тополек рос, и вот уже четырехметровое дерево трепетало серебристой листвой на фоне голубого неба.

Как-то на площади остановился двухэтажный иноземный автобус. На удивление горожанам, никогда не видевшим иноземцев, из него повалили голоногие мужчины в кожаных шортах и черных очках, дамы голоспинные, в купальниках, что ли? Нимало не стесняясь своего наряда, иноземцы рассыпались по площади, загалдели с задранными головами, защелкали фотоаппаратами.

Автобус уехал, и тут же последовала команда: тополек срубить, площадь облагородить. И облагородили: к левому крылу храма сделали низкую бетонную пристройку для приема утиля и стеклотары, вечно заваленную рассыхающимися ящиками, а на другой стороне возник винный магазин, такой же бетонный, приплюснутый и мерзкий. Вокруг храма на ящиках распивали алкоголики — пахло кислятиной и мочой, и по утрам площадь пестрела разбросанными ящиками. А тополек спилили, но старый пожарный не мог допустить, чтобы ветвь, выросшая на храме, погибла. Отнес корень домой. И сегодня могучий тополь украшает его двор. Прошел год, и опять тополиная лоза зазеленела на куполе… Срезали, обливали кислотой — не умирало, кустилось дерево. Жил храм.