Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 30

- Завтра мои снимки увидит вся Америка. - утешающе и одновременно гордо сказала

она.

Возможно, как профессионалка она была и права, но мне почему-то не захотелось с ней разговаривать. Профессиональный инстинкт оказался в ней сильней человеческого инстинкта - помочь. И вдруг я ощутил страшную боль в нижнем ребре, такую, что меня всего скрючило.

- Перелома нет. - сказал доктор, рассматривая срочно сделанный в ближайшем госпитале снимок. - Есть надлом. Мне кажется, они угодили по старому надлому. Вы

никогда не попадали в автомобильную аварию или в какую-нибудь другую переделку?

И вдруг я вспомнил. Вместо рубчатой подошвы альпинистского ботинка с прилипшей к нему розовой обёрткой от клубничной жвачки я увидел над собой также вздымавшийся и опускавшийся на мои рёбра каблук спекулянтского сапога с поблёскивавшим полумесяцем стальной подковки, когда меня били на базаре сорок первого года. Я рассказал эту историю доктору и вдруг заметил в его несентиментальных глазах что-то похожее на слёзы.

- К сожалению, в Америке мы плохо знаем, что ваш народ и ваши дети вынесли во время войны. - сказал доктор. - Но то, что вы рассказали, я увидел как в фильме. Почему бы вам не поставить фильм о вашем детстве?

Так во мне начался фильм «Детский сад» - от удара по старому надлому.

С моего первого надлома по ребру я больше всего ненавижу фашистов и спекулянтов.

Бьют по старому надлому,

бьют по мне -

по пацану,

бьют по мне -

по молодому,

бьют по мне,

почти седому,

объявляя мне войну.

Бьют фашисты,

спекулянты

всех живых и молодых,

каблучищами

таланты

норовя пырнуть под дых.

Бьют по старому надлому

мясники

и булочники.

Бьют не только по былому -бьют

по будущему.

Сотня чёрная всемирна.

Ей, с нейтронным топором,

как погром антисемитский,

снится атомный погром.

Под её ногами - дети.

В них она вселяет страх

и террором на планете,

и террором в небесах.

По идеям бьют,

по странам,

топчут нации в пыли,

бьют по стольким старым ранам

исстрадавшейся земли.

Но среди любых погромов,

чуждый шкворню и ножу,

изо всех моих надломов

я несломленность сложу.

Ничего, что столько маюсь

с чёрной сотнею в борьбе.

Не сломался.

Не сломаюсь

от надлома на ребре!

- Какие дураки. - усмехнулся Пабло Неруда, просматривая свежий номер газеты «Меркурио», где его в очередной раз поливали довольно несвежей грязью. - Они пишут, что я двуликий Янус. Они меня недооценивают. У меня не два, а тысячи лиц. Но ни одно из них им не нравится, ибо не похоже на их лица. И слава богу, что не похоже.

Стояла редкая для Чили снежная зима 1972-го, и над домом Пабло Неруды, похожим на корабль, с криками кружились чайки, перемешанные с тревожным предупреждающим снегом.

Есть третий выбор - ничего не выбрать, когда две лжи суют исподтишка, не превратиться в чьих-то грязных играх ни в подхалима, ни в клеветника.

Честней в канаве где-нибудь подохнуть, чем предпочесть сомнительную честь от ненависти к собственным подонкам в объятия к чужим подонкам лезть.

Интеллигенту истинному срамно, гордясь незавербованной душой, с реакцией своей порвав рекламно, стать заодно с реакцией чужой.

Была совсем другой интеллигентность, когда в борьбе за высший идеал непредставимо было, чтобы Герцен свой «Колокол» у Шпрингера издал.

Когда твой враг - шакал, не друг - акула, Есть третий выбор: среди всей грызни сесть меж двух стульев, если оба стула по-разному, но всё-таки грязны.

Но третий выбор мой - не просто «между». На грязных стульях не сошёлся свет. Мой выбор - он в борьбе за всенадежду. Без всенадежды гражданина нет.

Я выбрал то, чего не мог не выбрать. Считаю одинаковой виной -перед народом льстиво спину выгнуть и повернуться к Родине спиной.

Рука генерала Пиночета не показалась мне сильной, когда я пожал её, - а скорее бескостной, бескровной, бесхарактерной. Единственно, что неприятно запомнилось, - это холодная влажнинка ладони. В моей пожелтевшей записной книжке 1968 года после званой вечеринки в Сантьяго, устроенной одним из руководителей аэрокомпании «Лан-Чили»,

именно так и зафиксировано в кратких характеристиках гостей: «Ген. Пиночет. Провинц. Рука холодн., влажн.». Мы о чём-то с ним, кажется, говорили, держа бокалы с одним из самых прекрасных вин в мире - макулем. Если бы я мог предугадать, кем он станет, я бы, видимо, был памятливей. Второй раз я его видел в 1972-м на трибуне перед Ла Монедой, когда он стоял за спиной президента Альенде, слишком подчёркнуто говорившего о верности чилийских генералов, как будто он сам старался себя в этом убедить. Глаза Пиночета были прикрыты чёрными зеркальными очками от бивших в лицо прожекторов.

Третий раз я увидел Пиночета весной 1984-го, когда транзитом летел в Буэнос-Айрес через Сантьяго.

Генерал самодовольно, хотя несколько напряжённо, улыбался мне с огромного портрета в аэропорту, как бы говоря: «А вы-то меня считали провинциалом». Под портретом Пиночета был газетный киоск, где не продавалось ни одной чилийской газеты. Когда я спросил продавщицу - почему, она оглянулась и доверительно шепнула:

- Да в них почти нет текста. Сплошные белые полосы - цензура вымарала. Даже в «Меркурио». Поэтому и не продаём.

А рядом, в сувенирном магазинчике, я, вздрогнув, увидел дешёвенькую ширпотребную чеканку с профилем Пабло.

Им стали торговать те, кто его убил. На Риеше ёе 1оз 8шр1го8 -на Мосту Вздохов -

я,

как призрак мой собственный, вырос над побулькиваньем водостоков. Здесь ночами давно не вздыхают. Вздохи прежние издыхают.

Нож за каждою пальмою брезжит.

Легче призраком быть -

не прирежут.

В прежней жизни

и в прежней эпохе

с моей прежней,

почти любимой,

здесь когда-то чужие вздохи

мы подслушивали над Лимой.

И мы тоже вздыхали,

тоже

несмущённо и невиновато, и вселенная вся по коже

растекалась голубовато. И вздыхали со скрипом, туго

даже спящие автомобили. Понимали мы вздохи друг друга, ну а это и значит -любили.

Никакая не чегеваристка, вздохом втягивая пространство, ты в любви не боялась риска -это было твоё партизанство.

Словно вздох,

ты исчезла, Ракель.

Твоё древнее имя из Библии,

как болота Боливии гиблые,

засосала вселенская цвель.

Сам я сбился с пути,

полусбылся.

Как Раскольников,

сумрачно тих,

я вернулся на место убийства

наших вздохов -

твоих

и моих.

Я не с той,

и со мною не та.

Сразу две подтасовки,

подмены,

и облезлые кошки надменны

на замшелых перилах моста,

и вздыхающих нет.

Пустота.

И ни вздохами,

и ни вяканьем

не поможешь.

Полнейший вакуум.

Я со стенами дрался,

с болотностью,

но с какой-то хоть жидкой,

но плотностью.

Окружён я трясиной

и кваканьем.

Видно, самое жидкое -

вакуум.

Но о вакуум бьюсь я мордою:

видно,

вакуум -

самое твёрдое.

Всё живое считая лакомым,

даже крики глотает вакуум.

Словно вымер,

висящий криво,

мост,

одетый в зелёный мох.

Если сил не хватает для крика,

у людей остаётся вздох.

Человек распадается,

тает,

если сил

и на вздох не хватает. Неужели сентиментальность превратилась в растоптанный прах

и убежища вздохов остались

только в тюрьмах,

больницах,

церквах?

Неужели вздыхать отучили?

Неужели боимся вздохнуть,

ибо вдруг на штыки,

словно в Чили,

чуть расправясь,

напорется грудь?

В грязь уроненное отечество

превращается

в пиночетество.

На Риеше ёе 1оз 8шр1го8

рядом с тенью твоей,

Ракель,

ощущаю ножей заспинность и заспинность штыков и ракет.