Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 22



«В самых диких лесах Америки, в области каннибалов, едва ли можно увидеть такие ужасы, какие ежедневно представляются здесь глазам нашим. До какой степени достигает остервенение человека! Нет! Голод, как бы он ни был велик, не может оправдать такого зверства. Один из наших проповедников недавно назвал французов обезчеловечившимся народом; нет ничего справедливее этого изречения. Положим, что голод принуждает их искать пищи в навозных кучах, есть кошек, собак и лошадей; но может ли он принудить пожирать подобных себе? Они нимало не содрогаясь и с великим хладнокровием рассуждают о вкусе конского и человеческого мяса! Зато как они гибнут: как мухи в самую позднюю осень! У мертвых лица ужасно обезображены. Злость, отчаяние, бешенство и прочие дикие страсти глубоко запечатлелись на них. Видно, что сии люди погибли в минуты исступления, со скрежетом зубов и пеною на устах… вчерашняя ночь была для меня самая ужасная! Желая немного обсушиться, мы оправили кое-как одну избу, законопатили стены, пробитые ядрами, и истопили печь. Сотни стенящих привидений, как Шекспировы тени, бродили около нас. Но едва почуяли они теплый дух, как со страшным воплем и ревом присыпали к дверям. Один по одному втеснилось их несколько десятков. Одни валялись под лавками и на полу, другие на верхних полатях, под печью… Перед светом страшный вой и стоны разбудили меня. Под нами и над нами множество голосов на всех почти европейских языках вопили, жаловались или изрыгали проклятия… Иной кричал: «Помогите! Помогите! Кровь льется из всех моих ран… У меня оторвали руку!» «Постойте! Удержитесь! Я еще не умер, а вы меня едите!» — кричал другой. В самом деле, они с голоду кусали друг друга. Третий дрожащим голосом жаловался, что он весь хладеет, мерзнет; что уже не чувствует ни рук, ни ног! И вдруг среди стона, вздохов, визга и скрежета зубов раздавался ужасный хохот…

Когда рассвело, мы нашли несколько умерших над нами и под нами и решили лучше быть на стуже в шалаше… Кстати, не надобно ль в вашу губернию учителей? Намедни один француз, у которого на коленях лежало конское мясо, взламывая череп недавно убитого своего товарища, говорил мне: «Возьми меня: я могу быть полезен России — могу воспитывать детей!» Кто знает, может быть, эти выморозки поправятся, и наши расхватают их по рукам — в учители, не дав им даже и очеловечиться…» [22, с. 41–42].

Совершенно аналогичным образом телевидение пытается в массовом порядке внедрить в наше сознание стряпню подобных же выморозков все с того же Запада. И учительствуют они теперь не только у наших детей, но и у взрослых. Эти, избежавшие лютой кончины недобитки, чудом унесшие свои ноги из-под Москвы в 1941-ом, теперь точно так же, как тот вымороженный французик, не просто очухались и только просятся, но совершенно настырно и безцеремонно лезут к нам в учителя.

Однако ж еще тогда, чудом выбравшийся живым из подмосковных лесов генерал Шааль, про то страшное лютое время, когда немцы полностью уподобились своим французским предшественникам, так описывает тот сброд, в который под Москвой превратилось его воинство:

«Дисциплина пошатнулась. Все чаще встречались солдаты, отступавшие пешком, без оружия, волоча за собой теленка на веревке или санки с картошкой… Психоз, почти паника охватила войско… солдаты отступали куда глаза глядят» [47, с. 177–178].

Так что несомненное сходство этих двух нашествий вроде бы двух разных европейских народов не оставляет никакого сомнения.

А вот еще о бегстве французов из сожженной ее жителями Москвы:

«Мы остановились в разоренном и еще дымящемся от пожара Борисове. Несчастные наполеонцы ползают по тлеющим развалинам и не чувствуют, что тело их горит! Те, которые поздоровее, втесняются в избы, живут под лавками, под печами и заползают в камины. Они страшно воют, когда начинают их выгонять.

Недавно вошли мы в одну избу и просили старую хозяйку протопить печь. — Нельзя топить, — отвечала она, — там сидят французы. — Мы закричали им по-французски, чтобы они выходили скорее есть хлеба. Это подействовало. Тотчас трое, черные как арапы, выпрыгнули из печи и явились перед нами. Каждый предлагал свои услуги: один просился в повара, другой в лекари, третий в учители!.. Мы дали им по куску хлеба, и они поползли под печь» [19, с. 117].

И эти маленькие фрагменты рассказов о том отступлении неприятеля оказались зафиксированы не только на бумаге под пером очевидцев тех событий, но даже в нашем родном наречии:

«Помнит русский язык французское нашествие. С тех пор в русском языке завелось слово шаромыжник, от французского cher ami — дорогой друг, так голодные французы, скитаясь по холодной России в 1812 году, просили чего поесть» [33, с. 13].

С тех самых пор: «Обмороженные «шер ами» стали шаромыжниками, а изголодавшиеся «шевалье» — просто швалью. Замечателен русский язык!» [19, с. 117].

Такова наша привычка потчевания незваных пришельцев.

«Французский [язык] ответил на эти события по-своему. Обжегшись о сковородку на кухне, француз по сей день орет: «Березина!!!»…» [19, с. 117].



Очень впечатляющий ответ: память свою тренируют. А то ведь забудут, вновь полезут в нашу страну, тогда могут нарваться куда как на еще большую грубость.

К приведенному наблюдению за развитием их языка следует присовокупить и французское «бистро», появившееся после требования русских казаков, в составе армии-победительницы в те времена прочно обосновавшихся в парижских ресторациях, подавать на стол быстро.

Но это вполне понятно: ведь если мы оккупированную ими Москву просто-напросто спалили своими же руками, то они — под лавку, как тараканы, и в рот глядят верноподданнически, желая исполнить любую прихоть захвативших их в плен врагов.

Оттого кроме как швалью и шаромыжниками мы этих полуцыган, спящих без пододеяльников и не имеющих никакой нужды в умывании по утрам, никогда и не называли. Мы к грязи не привыкли. Потому и одарили этих незваных пришельцев столь нелестными для них эпитетами.

Так что полную подложность используемых заграницей в свою пользу неких изобретенных ею «фактов» нам теперь раскрывает сам наш язык: в нем заложено наше об этих грязнулях не подложное мнение, сфокусированное со всей непредвзятостью во всех многообразных формах нашего языка.

Но и используемые ими воспоминания о Березине и «быстро» тоже внушают надежду, что и у них о той прогулке по России сохранится какая-то память: лишний раз сунуться не захотят.

Вот что о европейской культуре сообщает Солоневич, оказавшийся в Германии в период Второй мировой войны:

«В Европе бань не было. И сейчас, больше двухсот лет после Петра, бань в Европе тоже нет. Города моются в ваннах — там, где ванны есть; деревня не моется совсем, не моется и сейчас.

В том же городке Темпельбурге, о котором я уже повествовал, на пять тысяч населения имеется одна ванна в гостинице. А когда мой сын однажды заказал ванну для нас обоих, он пришел раньше и вымылся, я пришел позже, и администрация гостиницы была искренне изумлена моим требованием налить в ванну чистой воды: истинно русская расточительность — не могут два человека вымыться в одной и той же воде!» [126, с. 434].

Следует добавить, что и до сих пор, в Германии бытует традиция, по которой существует даже узаконенная очередность купания семьи в ванне, естественно, без какого-либо и намека на замену грязной воды.

Но и для умывания лица проточная вода Западом не используется традиционно. Вот как Алексеем Толстым освещается этот европейский обычай в описании правил личной гигиены нанятым Петром за 3 тыс. ефимков австрийским фельдмаршалом Огильви:

«— Наши жалуются, что больно горд. К солдатам близко не подойдет — брезгует… Зашел к нему нынче утром — он моется в маленьком тазике, — в одной воде и руки вымыл и лицо и нахаркал туда же… А нами брезгует. А в бане с приезда из Вены не был.

— Не был, не был… — Шафиров весь трясся — смеялся, прикрывая рот кончиками пальцев. — В Германии, — он рассказывал, — когда господину нужно вымыться — приносят чан с водой, в коем он по надобности моет те или иные члены… А баня — обычай варваров…» [135, с. 582].