Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 62

Ей тоже скрывать было нечего, да она и не считала нужным скрывать правду — в ее понимании это означало бы самое страшное: потерю уважения к себе. Да, служила переводчицей в отделе печати его правительства; да, шила белье для белых госпиталей. Потому что хотела быть всегда рядом с ним, возле него, ближе к нему. Какие это госпитали — для нее не имело значения. Распорядись судьба жизнью адмирала иначе — она шила бы и для других госпиталей.

С ножницами неограниченной власти в руках «политику» можно выкроить из чего угодно. Переводами занималась у белых? Распространяла контрреволюционную пропаганду. Шила для ихних раненых белье? Считай, участвовала в походах. Можно сказать, с оружием в руках. Уже этого для «стенки» — вполне. Но еще есть их с адмиралом тюремная переписка. Колчак интересуется происходящим за тюремными стенами — это понятно. Правитель, хоть и бывший. Военный человек. А ей, к примеру, для чего знать, что каппелевцы подошли к городу и требуют выдачи адмирала? Связной, что ли, поставлена? Почему он ей пишет об этом?

Она отвечала: потому что две наши жизни — это теперь и навеки одна. К тому же о «деле» — всего строка. Остальное — для нее и о ней. «Дорогая голубка моя»… «Я молюсь на тебя и преклоняюсь перед твоим самопожертвованием. Милая обожаемая моя, не беспокойся за меня и сохрани себя… целую твои руки». «Конечно, меня убьют, но если бы этого не случилось — только бы нам не расставаться».

— …Потому что люблю.

Это не вписывалось ни в какие схемы. И не было ни в одном самом революционном кодексе такой карательной статьи — за любовь. Может, это ее и спасло. Но только от пули.

Ненавидевшая политику за то, что она отнимала у нее любимого человека, но прекрасно понимавшая, какие пружины в какую сторону неумолимо движут жизнь, безошибочным инстинктом любящей женщины она угадала приближение развязки и попросила о последнем свидании с адмиралом. В ответ «все расхохотались», как позже не без удовольствия вспоминал председатель губчека Чудновский. Она потребовала, чтобы ей выдали тело адмирала. Ей солгали, сказав, что «Колчака увезли».

То, что происходило потом, можно было бы назвать бредом, игрой больного воображения, черной фантастикой — так чудовищно нелепа порой была то и дело попиравшая здравый смысл логика происходившего. К сожалению, все было горькая правда, и в первую очередь — порой безумная жестокость рядовых исполнителей высшей воли — «винтиков», по любимому определению Сталина. Сколько же десятилетий умилялись этому определению «мудрейшего», не давая себе труда вдуматься в его смысл…

22 февраля, спустя две недели после расстрела Колчака, Чрезвычайная следственная комиссия иркутского ВРК возвращается к рассмотрению дальнейшей судьбы самоарестовавшейся Тимиревой. Конкретного «соучастия» пришить к делу никак не выходит. «Люблю» ни в какую отчетную графу не втискивается. Но по всем классовым признакам — враг. А врага должно держать под постоянным прицелом!

Принимается решение выслать Тимиреву «до особого распоряжения» в г. Верхоленск, под надзор местной милиции.

В Верхоленск она, однако, не попала: не пустило дремучее бездорожье. Но и оставлять ее в Иркутстке тоже не резон: это «может представлять некоторую опасность для революционного порядка». Антиколчаковские настроения в городе имели место.

Принимается другое решение: отправить Тимиреву в Омск, в распоряжение отдела юстиции Сибревкома, причем (вот и логика тех дней) без предъявления ей каких-либо обвинений и с заключением о необходимости ее освобождения из-под стражи.

Ожидающая решения своей участи Анна Васильевна заражается в иркутской тюрьме тифом и оказывается в военном госпитале. Это случается 16 марта. В мае ее выписывают из госпиталя с заключением: малокровие и полное физическое истощение, нуждается в немедленном освобождении. Иркутские власти, тем не менее, постановляют: отправить Тимиреву, как и было решено ранее, в Омск. Нечего еще раз переписывать бумаги.

24 июня ее заключают в омский концлагерь принудительных работ как «вредный элемент» (найти бы, кто изобрел эту безразмерную формулу — скольким безвинным она поломала жизнь! Самой Анне Васильевне этой «исходной установки» хватило для обоснования всех ее тюремных и лагерных мытарств); срок отсидки ей определяют в 2 года — «без права применения к ней амнистии и права работы вне лагерей».

7 ноября ее все же освобождают и как раз по амнистии: по случаю празднования третьей годовщины революции.

Она просит выдать ей пропуск для проезда на Северный Кавказ: там, в Кисловодске, живут ее мать и сын. Ближе них у нее больше никого не осталось.

В пропуске ей отказывают на том основании, что «Кисловодск находится в прифронтовой полосе». Ей становится ясно, что дело вовсе не в сложностях прифронтового режима. Нужно искать другие пути.

Она просит выдать ей пропуск на выезд в Дальневосточную Республику. Где-то там, в Харбине, С. Н. Тимирев. Они в разводе, и у каждого в душе остались раны, которым, видно, никогда не зажить. Но простились они по-хорошему, он — отец ребенка, к которому она хочет вернуться, он — мужчина, а ее душевные силы, кажется, начинают иссякать.





Пропуск ей выдали. Но уже на границе выяснилось, что пропуск, мягко говоря, липовый. И вряд ли тут имела место ошибка писарей.

Она возвращается в Иркутск.

Надо жить дальше. Той частью души, которая еще осталась в ней после ночи с 6 на 7 февраля 1920 года.

В декабре 1920 года Анна Васильевна поступает на службу в Иркутский университет каталогизатором библиотеки.

Весной 1921 года, совершив долгое и путаное путешествие, пройдя через множество рук, ее находит письмо из Кисловодска.

Мать, Варвара Ивановна, тяжело больна и врачи ничего хорошего не обещают.

Она снова бросается с прошением о пропуске в Сибревком, но 19 мая ее арестовывают и возвращают в иркутскую тюрьму.

Дни идут, а ее не вызывают на допросы и не предъявляют никаких обвинений. Она пишет председателю комиссии: «Не чувствуя за собой никакой вины перед сов. властью и зная, что никакого основания обвинения мне не может быть предъявлено, я прошу возможно скорее вызвать меня на допрос. Арест в настоящее время, когда я каждый день ожидаю ответа на прошение о пропуске в г. Кисловодск, где живет моя больная и старая мать и малолетний сын, … является для меня совершенно недопустимым и необъяснимым, не иначе как недоразумением».

Власти молчат.

Она пишет снова: «Прошу вызвать меня на допрос, т. к. вторую неделю я сижу, не зная, в чем обвиняюсь и на каком основании арестована».

И на это заявление не отвечают.

Только 12 ноября ее отправляют в представительство ВЧК по Сибири в …Новониколаевск, теперешний Новосибирск.

Здесь 22 ноября 1921 года Анна Васильевна снова пишет — теперь уже представителю ВЧК по Сибири Павлуновскому: «Я сижу в тюрьме уже 7-й месяц и до сих пор мне даже не известно, в чем я обвиняюсь. Я очень прошу Вас сообщить мне: в силу каких именно моих поступков я арестована и даже привезена сюда из Иркутска. Сама я решительно не знаю за собой ничего, что могло бы послужить поводом для ареста за то недолгое время, что я пробыла на свободе после моего выхода из Омского лагеря. За се время моего сиденья меня даже ни разу не допрашивали. Но раз уж Вы нашли нужным затребовать меня из Иркутска, я прошу Вас разрешить мне прогулку и чтение, в чем мне здесь отказано».

Как бы ответ на это заявление ее «обычным порядком» допрашивают … и отправляют в Москву, в Следственную часть при Президиуме ВЧК с запиской «для служебного пользования» от Павлуновского Фельдману: «Освобождать ее ни в коем случае нельзя — она связана с верхушкой колчаковской военщины и баба активная!»

1 февраля 1922 года Анну Васильевну Тимиреву вводят во двор Бутырской тюрьмы.

17 февраля она пишет ведущему ее дело следователю Лачевскому: «В продолжение 9-ти месяцев своего заключения, пока мое дело переходило из одной инстанции в другую, а я переселялась из тюрьмы в тюрьму и из города в город — я очень терпеливо ожидала его решения. Но теперь, кажется, ждать нечего, раз мое дело и я сама находимся в распоряжении ВЧК, а мне до сих пор, несмотря на Ваше обещание, даже не предъявлено обвинения. Из этого я делаю вывод, что в сущности никакого обвинения и нет, что меня нисколько не удивляет, т. к. никакого преступления за собой я не знаю. Поэтому я прошу Вас в недельный срок вызвать меня, предъявить мне и доказать обвинение. Если этого не будет сделано, то я предупреждаю Вас, что с 25-го февраля я объявляю голодовку, требуя освобождения, и буду продолжать ее хотя бы со смертельным исходом, т. к. это единственное средство протеста, находящееся в моем распоряжении».