Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 69



— Когда это ты успел?

— Да как ты ушел себе дворец подыскивать, я и стал за тебя думать, — и Корытов безголосно рассмеялся, подмигивая и почесывая висок.

Горы летели по небу, окунаясь в черные вязкие тучи. Море черно застекленело, как вар. Дребезжал и выл в пустых домах черный воздух ночи. Заветривало с норд-оста. Все сразу похолодало.

Мать Лены постелила чистую простыню и наволочку из своих запасов на измятую, давно не прибиравшуюся постель Мирошина, который вторую неделю не приезжал домой. Воропаев с пучком гвоздей в зубах забивал фанерой окно.

— Это не жизнь, — сказала старуха. — Вы Корытова не слушайте, он вам только голову задурит, а требуйте отдельный дом. Это нам с Леночкой не дадут, а вам обязательно должны дать. Сталинский приказ был. Только требовать надо. Куда же вам с ребенком деваться. Нет, вы не упускайте время, а требуйте и требуйте. Я бы вам и за маленьким присмотрела, конечно, если у вас никого нет, у меня ведь у самой внучка на руках. Я и сготовила бы… Слушайте меня, старуху, требуйте.

— Ну?

— Ей-богу, я вам правильно скажу. Вот хоть этот дом. Он бесхозный. Этого я никому не говорю, но вам скажу, хозяев у него нет, бежали с немцами. Тут, значит, четыре комнаты, две разбитые бомбой, их ремонтировать надо, а Мирошин холостой, ему можно дать в городе комнатенку, так он еще спасибо скажет. А тут, знаете, сад хороший, и корову есть где держать и курочек.

— А вид?

— Это на море, что ли? — не сразу поняла она. — Скрозь видно от края до края.

— Так в чем же тогда дело? Берите.

— В том и дело, милый, что не дают, отказали. Мирошину, конечно, все равно, он холостой, семьи нет, и нас он не поддержит, а придет кто позубастее — так и выгонит. Ей-богу! Вы взгляните утром, какое место — роскошь прямо! Как в санатории.

— Я помню, я видел днем.

Он действительно легко вспомнил полупустой, грязный, со следами старых грядок участок, в беспорядке засаженный десятком вишневых и абрикосовых деревьев. Каменный забор, очень неряшливо сложенный, был рассыпан, через двор резким зигзагом проходила немецкая траншея. Груда мусора обозначала место, где когда-то стоял сарай. Конечно, нельзя было и сравнить с тем вдохновенным местом, которое он нашел поутру, но в общем и здесь можно было отлично жить, будь он один. Чего он искал? Разве место для жизни? Только сейчас ему пришло в голову, что он искал не жилья, а людей, к которым можно было бы прилепить свою судьбу. Дело, стало быть, не в том, что ему негде жить, а в том, что одному жить нельзя.

— Ладно, хотите, я возьму этот дом, — сказал он. — На себя и на вас. Две вам с Леной, две мне. По вашему выбору. Но восстановим, как думаете?

— Ах, боже мой, да что вы, право! — залепетала старуха, касаясь его плеча своими бурыми руками. — Какое же тут восстановление, вы сами подумайте! — И, тыча пальцем в стены и потолки, она быстро, точно твердя давно выученный наизусть урок, привела множество очень точных данных о материалах: и выходило, что все они есть и достать их можно без всякого затруднения, и что вообще-то восстанавливать почти нечего.

«И она жмется к людям, и ей одной трудно», — мелькнуло у Воропаева в то время, как он слушал ее быстрый полушепот.

— Привозите сыночка, — говорила она, — и присмотрю, и постираю, где ж вам самому! Как родной будет. Вот поглядите, — и совала ему записку с цифрами. — Вот аренда, а это страховка, а это садовнику — сад поднять, а это я записала — винограду бы лоз с десяток посадить. Видите, как уютно! («Она уже видит, ощущает, почти живет в воображаемом доме».) Спасибо мне скажете, ей-богу, — и она тревожно заглядывала в глаза Воропаева, добиваясь его согласия.

Воропаев сам начинал видеть — вот заразила старуха! — и виноград, ползущий по белым стенам домика, и цветущий сад, и слышать гудение пчел под окнами.



— А может, поищем что-нибудь выше, в горах?

— Ни-ни-ни. Даль. Пустота. Одно озлобление получится. Старуха боялась поисков. Она обжила свою комнатушку, как мечту; комнатушка счастливо вырастала в дом. Здесь, здесь! — кричали ее руки. — Здесь, где уже зажжен очаг, где рядом соседи, где на веревках висит стиранное белье, где бегает ее внучка. В сущности, о чем мечтал он сам? Разве не о крыше, под которой можно пересидеть свою болезнь? И разве так уж необходим ему красивый дом? Ведь не на всю жизнь закапываться! Впрочем, кто ее знает, эту жизнь!

— Так я вам оставлю заявление относительно дома. Действуйте. Мне, если не возражаете, две наверху, — сказал он, решая судьбу дома.

— Вверху, вверху, будьте спокойны. Я сама считала, что вам вверху…

— А я сегодня к вечеру выеду.

— И ночевать не будете?

— Нет, сегодня махну в колхозы, вернусь, тогда вплотную займемся домом.

К вечеру разветрилось не на шутку. Норд-ост крепчал с каждым часом, море побледнело, прибой, запыхавшись, стал гулко бить в камень набережной, улицы обезлюдели. Но погода сейчас нисколько не тревожила Воропаева. «Проголосовав» на выезде из городка, он скоро устроился в кузове порожней трехтонки, шедшей в его направлении. В погоде было что-то ободряющее, как в боевой сутолоке. Погода отвлекала Воропаева от грустных мыслей и возбуждала в нем нервный азарт борьбы, как бывало перед решительной атакой, когда хотелось, чтобы было как можно хуже и труднее, чтобы потом, когда иссякнут силы, делалось все лучше и легче, лучше и легче.

И как только мелькнула мысль об атаке, вспомнились фронтовые друзья. Где-то они? 29-го числа прошлого месяца, судя по приказу Верховного Главнокомандующего, войска 3-го Украинского — его родного фронта — прорвали оборону противника где-то на западном берегу Дуная. Среди отмеченных в приказе Воропаев нашел командарма 4-й гвардейской. Следовательно, и родной корпус Воропаева сражался за переправу: через Дунай и, наверно, был в числе первых, прорвавших оборону, а следовательно, там же и Горева со своим госпиталем. Ему явственно представилось, как все это происходило там. Он отлично знал по карте и еще более нюхом чувствовал те места. Сколько раз исходил он долину Дуная; в своем воображении, как романист, которому предстоит населить данное место героями в обстановке самой совершенной правды.

Дунай он хорошо знал, и сейчас воочию видел, как дрался весь фронт и как дралась 4-я гвардейская, и видел и слышал, что делал и говорил каждый из близких ему, бывших там.

Вот по-солдатски румяное, скромное лицо командарма, сформированное из элементов простоты, строгости и скромности. Это был самый худощавый и подобранный из командармов, с походкой командира дивизии и решительностью командира полка.

И Воропаев видит, как он, сморщив белесые брови и постукивая по карте карандашом, выслушивает срочный доклад командира корпуса, который высоким голосом и обязательно улыбаясь, о чем бы он ни докладывал, сообщает о сделанном прорыве.

Воропаев увидел и начальника штаба, лежащего во весь свой гигантский рост на карте, с телефонной трубкой у левого уха в напряженно побелевшей руке.

Если бы художник вознамерился написать его портрет, он должен был бы выбрать именно эту позу, как наиболее характерную для любого часа его боевых суток. Он завтракал и читал газеты только в те минуты, когда ему массировали левую руку.

Увидел он и генерала из солдат и солдата из профессоров, члена Военного Совета, человека, в которого поголовно была влюблена вся армия.

«А Никита Алексеевич, должно быть, как всегда, впереди», — подумал Воропаев о том командире корпуса, у которого он в последнее время был заместителем по политической части, — и сердце его сжалось от зависти к тем, кто там, и жалости к самому себе.

Какая суета, какое напряжение сейчас у Раевского! Сам он, должно быть, не спавший суток трое, охрипший, но неизменно веселый, сидел, как всегда, «на шее» у кого-нибудь из командиров дивизий, а то и командиров полков и, рассказывая анекдоты, которые не позже чем через час становились известны в ротах, записывал себе в книжечку наблюдения и впечатления для вечернего разноса в приказе по корпусу.