Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 69



— Дайте-ка мне руку, а то вы как привидение, — улыбнувшись, сказал Воропаев и услышал негромкое предупреждение:

— Смотрите не разбейтесь. На фронте целым остались, а у нас смертельную аварию получить можете.

— Бывает. Пойдемте тише. Задыхаюсь я.

Рука об руку они медленно, точно гуляя, поднимались вверх по улице, густой и пахучей, как аллея. Мертвые дома безгласно стояли по бокам.

Пахло отсыревшею старою гарью, и ни одно движение, ни один звук не давали о себе знать слуху, донельзя напряженному в столь неестественной тишине.

— Даже собак — и тех не слышно, — прошептал Воропаев. — И те ушли.

— Будете у нас жить? — спросила Лена.

— Придется.

— С семьей или одни?

— Семья у меня — один сынишка семи лет. Ради него всю эту чепуху с переездом на юг задумал.

— Прихварывает?

— Да, — неохотно ответил он, чувствуя, что интерес, проявленный к нему этой женщиной, идет не от сердца, а от желания завтра обо всем информировать своего Корытова. — Плоховато вы тут живете. Этот Корытов ваш… — он закашлялся и остановился, — не нравится мне он, должен сказать.

Она перебила, тряся его руку:

— Не мог он вас, товарищ полковник, к себе пустить ночевать, ну, не мог, поверьте. В одной комнатенке — он, жена да двое мальчишек, спят на чем придется.

— Да нет, черствый он какой-то. Что же, в райкоме нельзя было устроить?

— Ничего он не черствый, — убежденно сказала женщина. — Да разве на вас угодишь? Едут и едут, одно — давай и давай: тому дачу, тому дворец, тому — не знай что… А кто б спросил, как мы-то живем! Хлеба через два дня на третий выдают, а сахару, жиров — я уж про них и забыла, а у нас тоже дети и тоже…

Она замолчала, точно боялась проговориться о чем-то, чего нельзя было доверить чужому.

— Или Сталину не так докладывают, — сказала она после паузы, и ему опять показалось, что она пожала плечами, — или я, право, не знаю, что такое. Все планы да планы, а мы, живые люди, где? Позаваливали нас этими планами выше головы.

— Это вы своего Корытова благодарите. В хороших руках план — дело необходимое.

— Вам-то хорошо, которые без плана: дачу возьмете, сад при ней; глядишь, три яблони — и те, слава богу, каких-нибудь полторы-две тысячи за лето дадут. Вам можно критику наводить.

— Вы что же думаете, я фруктами торговать собираюсь?

— Все так делают…

Он промолчал. Женщина не продолжала разговора. Улица, круто поднявшись выше старых садов, стала светлее, просторнее. Далеко впереди мелькнул расплывчатый огонь костра.

— Вы, значит, вдовый, — произнесла женщина. — Ну, дело поправимое, — сказала она с шутливой иронией. — Нынче не смотрят, что старый, давай любого.

Его неприятно кольнуло, что слово «старый» она отнесла к нему как что-то бесспорное.

— А вы вдовая, незамужняя? — спросил он, готовясь ответить ей первою пришедшей на ум колкостью, и почувствовал, как дрогнула ее худая и тонкая рука с маленькими, грубыми, точно припухшими пальцами.

— Не знаю, — сказала она. — То ли вдова, то ли брошенная. Муж в Севастополе был. Три года ни слуху, ни разговору. Даже «похоронки», и той не прислали.

Долго шли молча.

— Вот ваш колхоз. Счастливо! Мне — в сторону, — услышал он наконец, и легкая рука спутницы отделилась от него. Белое пятно куртки ушло вправо и вверх.

— Спасибо вам!

— Ничего, не стоит…

На небольшой площади городской окраины, считающейся почему-то уже деревней, и в настежь раскрытых дверях магазинов, и на тротуарах, во дворах и среди улицы, на узлах, сундуках, корзинах, и прямо на земле сидели и лежали прибывшие с вечерним пароходом люди.

Что-то беспорядочное было в облике этого случайного лагеря. Такая бестолочь бывает в коллективах, внезапно возникших, без ясно видимой цели.

«Как в окружении, — мелькнуло у Воропаева. — Никакого порядка, никакой дисциплины».



Действительно, народ не отдыхал, хотя на дворе стояла ночь, но и не был занят определенной работой, а тревожно бодрствовал, как на пристанях или вокзалах, когда сквозь сон сторожат прибытие и отбытие всех пароходов и поездов, чтобы — неровен час — как-нибудь не проспать своего. Тут одни разогревали пищу, другие кормили измученную скотину, третьи беззаботно пели, а четвертые стояли толпой, кого-то поджидая.

Воропаев спросил, где председатель колхоза.

Ему указали на рослого красавца с пустым левым рукавом гимнастерки, орденом Красной Звезды и медалью за Севастополь, разговаривавшего со стариком в морском бушлате. Они махали друг на друга зажженными фонарями, о чем-то споря. Воропаев, не теряя их из виду, присел к костру.

Ужасно хотелось вытянуться — не просто лечь, а именно вытянуться — и заснуть. Но если нельзя было спать, он хотел бы тогда уж поесть. И как следует. По-фронтовому. Но развязывать рюкзак на виду у людей ему показалось неудобным. Он прилег у костра, положил голову на край рюкзака и закрыл глаза.

Ночь была сыровато-теплая, тихая, почти весенняя. Воздух лениво касался земли. Пахло чем-то чудесным, южным и убаюкивающим, как стрекотня цикад.

«Замечательно…» — подумал Воропаев, засыпая, но все-таки взял себя в руки и даже привстал и поискал глазами председателя, но того уже не было.

Народ валил в сторону. Сидевшие у костра тоже поднялись и пошли за всеми, оставив на огне чугунок с картошкой.

Он хотел встать, но не было никаких сил. Да и зачем? Ночлег у костра уже был обеспечен. Запустив руку за пояс брюк, он осторожно отстегнул протез и, сдерживая дыхание, пыжась и морщась, погладил замлевшую культю, сейчас же почувствовав, что мгновенно заснет.

И юн действительно заснул тем необыкновенно легким сном, какой бывает у детей, когда они сквозь сон еще слышат разговор окружающих. Воропаев, как это ни покажется странным, даже всхрапывая, слышал громкий разговор относительно свободных домов и о немедленном вселении в них.

— Три коморы, так называемая веранда и сарай у целости полной, — выкрикивал чей-то громкий и властный голос.

И через секунду другой хриплый голос, как он потом догадался, принадлежащий председателю колхоза Миколе Стойко, красавцу с Красной Звездой, выкрикивал:

— Сидоренки!.. Степаныч!

— Здесь, Микола Петрович.

— Ваш дом, всходите… Дай бог счастья!

— Господи Исусе Христе… Да сбудется реченное… Разрешите? Гарпина… хлопцы… Входите, господи Исусе… Дайте я первый.

Воропаев слушал, улыбаясь и подхватывая языком слезы, катившиеся ему в рот.

Какое великое и сладостное событие происходило где-то рядом, под темным покровом ночи, среди взлетающих фонарных огней, в дыму костров, среди неустроенности этого уставшего лагеря!

И он не видел — да никто почти что не видел этого, — как в крохотный глинобитный домик, укутанный в зеленую тьму сада, вошел, спотыкаясь, тот самый колхозник, что приехал с невесткой и внуками. Он вошел, неся в руках фотографию сына, и, поставив ее на подоконник, низко поклонился стенам.

— В тебе жить, в тебе добро робить, ты — нам, мы — тебе… — заговорщицки прошептал он. — Дай боже миру да счастья. Гарпина, мой полы.

А в это время в темноте раздавалось сладостное до боли:

— Пять комор, веранда, как сказать, на два боки, садик из пятнадцати дерев.

Молчание. Кашель. И хриплое:

— Хватовы! Твороженковы! Два голоса наперегонки:

— Здесь! Здесь!

— Согласны вдвоёх жить? Один сюда лицом, другой сюда…

— Как, Петро, не побьемся?

— Та ни. Бери соби налево, хай ему неладно… Худо, шо дерев пьятнадцать. Было б хоть по осьми… Крант на чей бок?

— На мой.

— Тьфу! Давай тогда на жеребьи пускать…

А темнота, не мешая главному разговору, беседовала шепотом у каждого костра.

— Тут земля скрозь родящая. Заснул — пусто, встал — густо.

— С похмелья тебе густо, спи уж.

«Откуда такая живучесть, — думалось Воропаеву, — и такая неиссякаемая детскость души, такая готовность к подвигу, такая любовь ко всему новому, даже когда оно тяжело, откуда такая живительная беслокойность? Откуда мы принесли их? И как сумели сохранить в себе? Ах, до чего хорошо…»