Страница 48 из 52
Но уже появилась в колорите мягкая суровость мастерски сгармонированной пепельно-охристой гаммы, в которой растворяются бледные вспышки шелковых разноцветных камзолов, и только густые темно-алые пятна тревожат спокойную тональность полотна. Не краски театрального напряженного действия, но неожиданно будничный для своей эпохи колорит — это уже отзвук лучших хогартовских этюдов вроде «Консультации медиков». Однако на этот раз эти отзвуки вступают — впервые! — в соприкосновение с современной и даже вполне сатирической темой.
И джин, и пиво — все средства доведения венца природы — человека до скотского состояния ведомы хогартовской кисти. Ныне же алкоголь — могучий политический рычаг; будущий член парламента со своими клевретами сознательно и неуклонно спаивают избирателей. Трудно уже разобрать, где злодеи и где жертвы; юный джентльмен сам стал добычей им же разбуженных страстей, кротко отдав себя на растерзание омерзительно пьяным гостям. Вот уж где и в самом деле можно вспомнить Брейгеля с его бесконечными, за горизонт уходящими мрачными празднествами! Что только не изобразил Хогарт на небольшой — четыре фута в длину — картине! (Тут, как нигде прежде, пригодилась «змеевидная линия», и в самом деле она помогла с небывалой занимательностью и разнообразием развернуть пространство. И оказалось, что не так уж далеки схоластические рассуждения Хогарта от его художества.)
Но что за лица! Еще не писал Хогарт такого сборища монстров, монстров настойчиво и непобедимо тупых! Нет, это не просто глупые или корыстные люди, которых расчетливо дурачит умелый политикан, это люди, вполне достойные одурачивания, к ним у художника нет ни сочувствия, ни симпатии: каков хозяин — таков лакей! Страшны люди, ибо не назидательная картинка рассказывает о них, а строгая и уже совсем беспощадная живопись, которая куда ближе Гойе, чем Ватто или даже молодому Хогарту. Конечно же это еще не Гойя, но уже угадывается здесь вполне трезвый, жестокий сарказм, и уже не нравственные, а политические раны кровоточат на холсте. Но — мрачное это видение мелькнуло и ушло — на следующей картине все обстоит более идиллично — во всяком случае, на первый взгляд.
«Вербовка голосов» уже прямо заглядывает в будущий век; она немногословна, эта картина, внимание не тревожат пустяковые подробности, а действие раскрывается с пленительной четкостью до мелочей продуманной пантомимы. Конкретность будничного события окончательно вытеснила утонченную анекдотичность прежних картин. И хотя той же самой осталась Англия с плющом, тянущимся по темнеющему кирпичу и белым оконным рамам деревенской гостиницы, с пестротой наивно раскрашенной вывески, с высокими пивными кружками, крохотными треуголками на волосах розовощеких леди и туго завитыми буклями париков «рамильи» на головах добрых англичан, но живопись Хогарта стала уже иной. Художник словно оглядывается назад, будто для безжалостного его взгляда все это стало уже историей, воспоминанием и даже чуть-чуть маскарадом.
И здесь ощутимы и «змеевидная линия», и воспетое в «Анализе красоты» пирамидальное построение групп, но нарочитости нет никакой, как нет ее и в сюжете: идет простой и элементарный торг за голос простодушного деревенского сквайра или богатого фермера. Два вербовщика, две пачки банкнотов, а сам избиратель погружен наподобие валаамовой ослицы в нерешительность, грозящую стать бесконечной.
А уже по обе стороны центральной группы, аккомпанируя ей и ей помогая, течет неторопливая, но тоже связанная с предвыборными хлопотами жизнь. Конечно же, осталось много занимательных мелочей, но существуют они в стройном и безупречном согласии и звучат настолько под сурдинку, что и замечать их необязательно. А их немало: даже вывеска гостиницы участвует в спектакле — на ней изображен Панч, везущий в тачке золотые монеты и одаривающий ими своих избирателей.
Проницательный зритель мог заметить также, что гнев Хогарта на ею французских обидчиков не остыл за минувшие годы и толкнул его кисть на суетную, хотя и вполне патриотическую, мысль: у входа в гостиницу он изобразил муляжную фигуру британского льва, глотающего французскую лилию. Аллегория, надо сознаться, не слишком тонкая и, главное, вовсе неуместная в картине. Но Англия опять была с Францией в войне. А Хогарт эту войну начал и того раньше.
А третья картина, на которой изображены непосредственно сами выборы! Недаром почти все, кто пишет о ней, вспоминают художников XIX века, сравнивая иные ее фигуры с героями Шерико или Домье. Где в век пудреных париков найдется такая плотная, строгая, уверенная живопись, такое безжалостное обнажение человеческого уродства, болезни, страдания! Кто смел взирать тогда на жизнь и воспроизводить ее на холсте с таким гордым и горьким отказом от всяких иллюзий! Пусть говорят, что в картине немало смешного. Но процессия голосующих, почти сплошь составленная из больных или сумасшедших, из калек и просто подкупленных подонков, процессия, с гнетущей непрерывностью тянущаяся на помост, потные, обезумевшие от азарта лица агентов, мерзостная суета нечистого и вульгарного спектакля выборов — это едва ли забавно.
Он был достойным современником Филдинга, Уильям Хогарт, не случайно в свое время иллюстрировал он некоторые его пьесы. И даже городок, где разворачивается действие его картин, называется Газлтаун — прямой намек на кабатчика Газла из филдинговской пьесы.
Но то, что в те годы было естественным для литературы — злая политическая сатира, — было совершенно новым для живописи. Пусть в тот самоуверенный век Хогарт еще не различал истинного трагизма происходящего. Но в благополучие он уже, конечно, не верил.
Заканчивается вся история триумфом победившего депутата — пьяным торжеством, где герой колышется в кресле над беснующейся, орущей толпой. Его несут, рискуя уронить прямо между цепом молотильщика и дубинкой моряка, устроивших драку посреди улицы. А в самой глубине, на светлой стене дома виднеется тень несомого на плечах другого героя дня — быть может, депутата от другой партии.
И хотя еще оставался в картинах нежный оттенок уходящего рокайля, хотя многое в композициях говорило об огорчительной склонности Хогарта увлекаться иногда примерами француза Куапеля (кое-что он просто заимствовал из куапелевских картин), все это было неизбежной данью времени и прежним его увлечениям. Но первое живописное изображение оборотной стороны британской демократии явилось миру. Первая политическая драма была сыграна на хогартовских холстах.
Как и обычно, гравюры с картин разошлись быстро, а картины оставались у Хогарта в мастерской. Сама мысль о новой унизительной продаже приводила художника в раздражение.
Он назначил цену — двести фунтов, цену небольшую, но по сравнению с жалкой оценкой «Модного брака» почти непомерную.
Желающих купить картины не нашлось. Во всяком случае, за такую цену. Тогда Хогарт пошел на крайнее, однажды уже примененное им средство, — объявил лотерею. Внешне это выглядело достаточно респектабельно, но, по сути дела, свидетельствовало, что и на этот раз он потерпел фиаско.
В числе других на лотерейный билет записался и старый друг Хогарта — Дэвид Гаррик. Есть, правда, некоторые основания подозревать, что в их дружбе были кое-какие трещинки — слишком часто Гаррик позировал для портретов разным художникам, а Хогарт таких поступков не любил. Но если обиды были, то вслух о них не говорилось. Гаррик же относился к Хогарту с ничем не омраченной нежностью.
В ту пору Гаррик был и славен, и богат, только что переехал в новый загородный дом на Темзе в Хэмптоне, и дом этот, отделанный входящим тогда в моду архитектором Робертом Адамом, становился знаменитым местом встреч знаменитых людей.
Гаррику понравились картины Хогарта. Гаррик имел мягкое сердце и помнил собственные неприятности, изредка с ним приключавшиеся. К тому же одна стена в так называемой Арочной комнате нового дома пустовала. Он передумал. Отказался от лотереи, купил все четыре картины за двести фунтов стерлингов и повесил их по обе стороны большого, очень любимого им камина.