Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 28



Большие расстояния

А МОРЕ ШУМИТ НЕ СМОЛКАЯ…

Я снова вернулся в знакомые края. Вот оно море — шумит, рокочет у прибрежных скал, обдает меня крупными брызгами. Скалы еще покрыты снегом. От мыса к северу тянется черно-белая стена: острые конусы гор и лежащие между ними ослепительные снега. А в безграничной синей дали пушинками мелькают чайки и гагары…

Тогда была осень, и снега так же лежали на скалах. А сейчас весна. Синяя полярная весна… Солнце подолгу не сходит с небосклона, и как-то не верится, что совсем недавно здесь гудела метель. Тогда я был старшиной второй статьи, а теперь вот вернулся сюда капитан-лейтенантом. В морозном мареве виднеется корабль, на котором я буду служить. Тогда я мечтал о корабле, а сражаться приходилось на суше. Время было такое. Теперь вот мечта моя исполнилась… Но почему грусть не покидает меня все последние дни?.. Я брожу по берегу и вспоминаю, вспоминаю…

Поднимаюсь в горы, раздвигаю ногами упругие кусты сиверсии, срываю крупный золотистый цветок. Странное это растение — сиверсия: на земле еще только появляются проталины, а оно уже цветет. И не страшны ему ни вьюги, ни заморозки. Говорят, этот низкорослый кустарник живет почти сто пятьдесят лет!

Впрочем, я мало разбираюсь в ботанике и не знаю, как называются жесткие северные травы.

О сиверсии мне рассказывала Наташа Усольцева. Она знала толк в таких вещах, ведь Наташа любила природу и понимала ее. И хоть это было давно, двенадцать лет назад, я помню каждое слово, оказанное Наташей. Я узнаю круглый обомшелый камень, на котором мы любили сидеть перед тем, как пойти туда, в тыл противника… А вон там, за черной высоткой, находилась минометная батарея противника…

Я распахиваю китель и подставляю грудь свежему ветру, снимаю фуражку. Ветер рвет волосы, обжигает щеки. В нем особая сила, в этом северном ветре… Снова верится в необъятную широту жизни, в исполнение желаний, в мир необыкновенных, сильных людей. Будто сбросил я эти двенадцать лет и опять вернулось то юношески-задорное, что я считал навсегда утраченным. Словно каждый камень, каждая былинка шепчет: «Здравствуй, здравствуй!.. Мы рады тебе. Ведь ты опять вернулся сюда. А как же могло быть иначе?.. Здесь прошла твоя юность, трудная комсомольская юность. Рядом с тобой были твои друзья, настоящие друзья. И дружба ваша и ваша любовь были скреплены кровью. Разве все здесь не наполнено для тебя особым смыслом? Пройдись по тропе, и, может быть, в твоих ушах снова зазвучит ее тихая печальная песенка:

Да, тогда была осень. Помнишь, хлестал дождь и бушевал ветер? Но за три года в этих гранитных скалах вы свыклись и со снежными буранами, и с дождем, и с ветром. Величайшим злом вы считали минометную батарею противника и к ней не могли привыкнуть. Когда у самого блиндажа разрывалась мина, командир взвода Шевчук скрипел зубами от злости. Он морщил лоб, хмурился и сердито дергал рыжеватый ус.

— Позор нам, разведчикам, — говорил он в запальчивости. — Не можем выковырять какую-то паршивую батарею…

Но враг за три года прочно укрепился в скалах, и подобраться скрытно к батарее не было никакой возможности. С каким-то особым ожесточением в любую погоду, днем и ночью поливала батарея огнем ваши позиции. От осколка мины погиб помощник командира взвода Подковка. Все любили Подковку — веселого добродушного парня. Он обладал неистощимым юмором, умел подмечать смешные стороны суровой фронтовой жизни. Без него как-то опустел блиндаж, не стало слышно шуток, все приуныли.

Даже лейтенант Шевчук загрустил.

— Потеряли Подковку. По своей беспечности потеряли, — говорил он с душевным надрывом. — Добрый был хлопец. И кто заменит его?..

Шевчук курил свою самодельную хрипящую трубку, болезненно щурил глаза, коричневые скулы его сухо блестели. Он тяжело переживал гибель помощника.

С некоторых пор все стали замечать, что на худом лице лейтенанта появилось совсем незнакомое выражение: то ли задумчивость, то ли недоумение. Он часто вздыхал, охал, бормотал что-то в усы, потом как-то после ужина собрал всех и с плохо скрываемым раздражением оказал:



— Стыдно мне смотреть на вас! Маскхалаты рваные, сами небритые. У Ячменева подметка проволокой прикручена. В блиндаже грязь!.. Тоже мне разведчики — носители воинской культуры! — И неожиданно повысил голос: — Сегодня же навести порядок! Распустились, заблагодушествовали. Хватит! Никаких поблажек. Вот погодите, придет мой новый помощник, он не потерпит подобного безобразия, зажмет вас в кулак…

Он еще долго стращал разведчиков новым помощником, недовольно ворчал и дергал свой ус. Все поняли, что лейтенант нервничает, чем-то обеспокоен. А нового помощника стали ждать со страхом: надраили все до блеска, пол землянки песочком посыпали, одежду и обувь отремонтировали.

Ты помнишь, конечно, тот день, необыкновенный день в твоей жизни?.. В то время тебя считали лучшим корректировщиком в бригаде, и эту славу свою ты берег пуще глаза. Бывало, чуть что: «Старшина второй статьи Ячменев! Берите рацию — и в тыл противника». Привычное дело. Ты каждый день неплохо оправлялся со своим делом и очень гордился этим. Смысл жизни, пожалуй, и заключался в том, чтобы незаметно пробраться в тыл и навести огонь своих орудий на врага.

Но в тот день тебе не повезло…»

…Да, да, я помню тот день. Я помню каждую мелочь. Помню, как мы ползли с матросом Джумгаловым по мокрым скользким камням. От второй упаковки рации больно ныли плечи. На бугре сидела белая полярная сова и смотрела на нас круглыми бессмысленными глазами. Дрожали капли дождя на оголенных почерневших кустах. Мы замаскировались на высотке, спугнув птицу, и развернули радиостанцию. А потом стали корректировать огонь наших батарей. Но почему-то не ладилось у нас в тот день.

— «Коршун», «Коршун»! Я — «Крокодил». Сектор «Н», прицел… буссоль… два снаряда — огонь!..

Опять перелет. Я даже тихонько ругнулся от возмущения:

— Эх ты, «Крокодил»!..

Чья-то властная рука выхватила у меня микрофон. От неожиданности я даже подскочил, повернулся и обомлел: на меня в упор смотрели большие девичьи глаза, черные, насмешливые и, я бы даже сказал, гневные. В груди у меня сразу как-то похолодело. Растерялся и слова вымолвить не могу. А рядом лейтенант Шевчук ус теребит, на меня с укоризной смотрит: эх ты, мол, лучший корректировщик! Опростоволосился…

А девушка в бушлате с погонами старшины первой статьи между тем передает данные управляющему огнем. Приглушенным раскатом грянул залп. Вижу, снаряды упали прямо на позиции врага. Вот как нужно корректировать огонь!.. Потом еще и еще… Посрамила она меня, лучшего корректировщика, перед лейтенантом посрамила. Можно сказать, уничтожила. Однако ни перед кем даже словом не обмолвилась о том, что произошло на высотке.

Так мы познакомились с Наташей Усольцевой…

И с тех пор что-то запало мне в сердце. Иду в разведку или огонь корректирую, а сам ее горячие гневные глаза вижу. Так обожгла она меня тогда взглядом — на всю жизнь запомнил. И еще запомнил ее руки — маленькие, узкие, почти детские. Откуда пришла она к нам? Знаю только, что до этого в институте училась — конспекты с собой по горному делу возила.

Чудно нам сперва показалось, что вместо Подковки эта девушка командует. Отвыкли мы за годы войны от женского голоса, огрубели малость. Война есть война. Лейтенант Шевчук сперва тоже смущение испытывал: иногда нужно резкое слово сказать, а тут приходится себя сдерживать, учтивые выражения подбирать. Очень это его сковывало.

Только она, наверное, секрет особый знала: быстро прибрала нас всех к рукам. Сама ставила задачу перед разведчиками, людей подбирала, сама в тыл ходила. Большой смелостью, дерзостью отличалась.