Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 100

В штабе, в Сеуле, я видела последний номер журнала «Лайф», и в нем с присущей американцам откровенностью было подтверждено: «Никогда прежде на протяжении нашей истории мы не были до такой степени подготовлены к началу какой-либо войны, как к этой».

Недавно президент Трумэн заявил на пресс-конференции, что США применят в Корее «любое оружие, которое имеют». То есть атомную бомбу. И если раньше атомные угрозы воспринимались как шантаж, то сейчас поверила: сбросят!

Человек привыкает ко всему: и к международной политике, и к собственным бедствиям. И даже к чуме. В юности можно было бесконечно рефлектировать и замирать от ужаса, читая романтически-красивый рассказ Эдгара По о маске красной смерти. «Красная смерть», появившись на пиру, мерным, торжественным шагом из голубого зала идет в пурпуровый, из пурпурового в зеленый, отсюда — в оранжевый, потом — в белый и, наконец, в фиолетовый. Все скованы смертельным ужасом. Один принц Просперо обнажил шпагу и упал на траурный ковер. А в черном зале, где струились потоки света сквозь кроваво-красное окно, гигантские часы из эбенового дерева отбивали последний час… Завораживающая музыка слов. Она приводила тогда в трепет.

И вот «красная смерть» была рядом, но я потеряла к ней интерес. В полковой санчасти конечно же не имелось лекарств против чумы, оставалось лишь надеяться, что высокий штаб не забудет о нас и вышлет врачей. Если бы молодость не отличалась таким завидным качеством, как беспечность, бесшабашность, наверное, в самом деле спятила бы от мнительности. Люди беспрестанно чесались, показывали друг другу язык. Не побелел ли? Щупали у себя под мышкой — не появился ли чумной бубон? Те два заболевших солдата были все еще живы. Они находились в изоляторе, в удаленной келье, и это место старательно обходили. Дуст плотным слоем лежал и на вещах и на одежде. Мы знали: заболевший чумой может протянуть от силы девять дней — потом или умирает, или выздоравливает.

И я, как тот романтический принц Просперо, томясь смертельной тоскою, переходила из одного храмового зала в другой, а в нишах умиротворенно улыбались каменные божества. Так глупо умереть от укуса какой-нибудь несчастной блохи…

Останавливалась перед каменной, но грациозной и женственной Канным, трогала ее ноги и гибкие руки. У нее было круглое, корейское лицо. Возможно, мастер ваял ее со своей возлюбленной… Она будет жить вечно. Такова сила искусства. Неужели человечество никогда не выберется из варварства?.. Американский летчик мог выбрать другое село и сбросить над ним фарфоровую бомбу, и мы прошли бы стороной, не подозревая ни о чем. В том-то и дело, что случайность никогда не обходит меня… Так я тогда думала. Случайность…

Забегая вперед, скажу: никакой случайности во всем этом не было. Просто бактериологическую войну в Корее американцы разделили на два этапа: на «экспериментальный» и на «операции массового уничтожения». Пройдет еще какое-то время, и применение американцами бактериологического и химического оружия в Корее сделается достоянием гласности. Комиссия расследования международной ассоциации юристов-демократов установит чудовищные факты.

…Громоздились лилово-фиолетовые гранитные вершины, манили в глубину своих сырых ущелий. Стоит перевалить вон ту иззубренную горную цепь, и увидишь Японское море. Но туда идти нельзя — там американцы. И вообще сейчас полку запрещено идти куда бы то ни было. Вот-вот должны прилететь врачи со спасительными лекарствами. Одно «утешение», что умираешь не просто так, а «по-научному»…

Так и ходили, задрав голову, все прислушивались, не появился ли отдаленный рокот самолета. Но небо молчало.

Мы привыкли к резким поворотам событий и теперь гадали: что произойдет завтра? Сколько человек выживет? Обнаружат ли нас американцы? Ведь они, наверное, засекают пеленгаторами радиопередачи? Станут «процеживать» каждое ущелье, каждую площадку, а потом обрушат нам на головы тонны напалма… Такое ли уж надежное укрытие пещерный храм?

В эти тягостные дни и ночи легко верилось в гибель. Даже мой фатализм дал глубокую трещину.

Лишь ласковый, тихий голос Сергея Владимировича успокаивал на какое-то мгновение:

Мы говорили о поэзии, об искусстве, а смерть стояла рядом, и мы каждое мгновение чувствовали ее дыхание на своих затылках. Макартур играл не по правилам, а потому тягостно было умирать, ощущая свою полную беспомощность. Сансара — круговорот рождений, смертей и новых рождений, а сущность этого круговорота — страдание. Сансара — чертово колесо, из которого буддист хочет вырваться в таинственную, до сих пор не разгаданную философами нирвану — абсолютное небытие, окончательный и вечный покой. Большего презрения к жизни трудно придумать.

Сергей Владимирович слушал угрюмо, иногда бросая хмурые взгляды на каменные статуи богов.

— Этого мне не понять, — сознавался он. — Зачем стремиться в небытие? Ваш божок боялся страданий больше смерти. Это его личное дело. Но сотворить из этого философию, которая сковала на века целые народы!.. Всегда нужно найти причину страданий и способ ее преодоления.

— Будда не был богом. Его сделали богом. Он был, как мне кажется, просто страдающим человеком и разговаривал сам с собой, а ученики — тут как тут! И страдание его носило вполне конкретный характер. Впитывая восточную культуру, я пришла к выводу, что миф в нее привнесен потом. Если я когда-нибудь напишу книгу о «религиозном творчестве» Востока, то постараюсь докопаться до основ. На мой взгляд, наш Сиддхартха Гаутама, он же Шакьямуни, Будда, оставил жену с малолетним сыном не потому, что решил пуститься в странствия и проповедовать свое учение. Он, как и Данте, был политическим беглецом. Есть легенда о том, что противник Будды, некто Вирудана, истребил весь шакьянский род, то есть убил жену и сына Гаутамы. Вот откуда величайшее потрясение, ненависть к страданию.





Он пытливо взглянул на меня:

— Сами выдумали?

— Сама.

— Тут что-то есть. Все равно не поверят. Странно: древние египтяне страшились полного уничтожения, а индусы стремились к нему.

— Вы отучили меня от единолинейности мышления, от безоговорочных и очевидных истин.

— Не преувеличивайте.

— Теперь я стараюсь мыслить образами искусства, как бы причудливы и чужды нашему спокойному и реалистическому сознанию они ни были, перестала бояться смелой символики и аллегорий. Если хотите знать, я умею мгновенно переноситься в любые времена и эпохи…

— Недурно. Ну и куда бы вы хотели перенестись?

— В Аткарск! К маме…

В этом зачумленном каменном гнезде меня захватила тоска по родным местам, по Аткарску, Саратову, ковыльным заволжским степям. Мне казалось, что все это навсегда потеряно. Палисадник родного дома, клен на огороде, колодезь, возле которого обомшелая кадка с застоявшейся водой.

— Возьмите меня с собой… — сказал он с грустью. — Я никогда не бывал в Аткарске. Возьмете?

— А куда ж вас девать? Только бы, выбраться из этой чумной ямы…

По вечерам к неяркому костру, закрытому почти со всех сторон камнями, приходили Квон и наш бессменный шофер Пак. Мы сидели на кучах красного хвороста и негромко переговаривались.

Как я догадалась, эти двое хотят как-то отвлечь нас от мрачных мыслей. Проведав от Аверьянова о том, что я интересуюсь корейской культурой, Квон рассказывал легенды и сказки своего народа, пел по моей просьбе старинную песнь о белой хвостатой звезде — хесон, которая приносит корейцам несчастье. Эту песнь пели еще в седьмом веке, когда Корее угрожали японские войска. Стоило сочинить песнь о хвостатой звезде, и японские полчища рассеялись.

— Нужно попросить поэта Чо Ги Чхона, чтоб сочинил песнь о новой белой звезде — хесон, приносящей несчастье, — и она погаснет! — сказал Квон. — Когда уж оставят наш народ в покое!