Страница 5 из 7
Сдаться полиции. Единственное, что остается, чтобы расхлебать эту кашу. Когда я сам узнаю́, что какой-то ужасный душегуб отдался в руки правосудия, меня это трогает. Если бы я был присяжным, я бы нашел для него массу смягчающих обстоятельств. Признание производит на меня сильное впечатление. Ведь наличие совести – это как раз то, что отличает нас от животных?
…Сдаться? Предвосхитить наказание? Расчет проигравшего. Разделить счет надвое. Маленькое среднесрочное вложение. Сберегательная касса чувства виновности! Если я сам припрусь на набережную Орфевр, легче мне нисколько не станет. Лучше уж валяться здесь, поджидая их. Чтобы привыкнуть ко всем будущим ночам в специализированном заведении, которое описывают как зону беспредела.
И откуда эта потребность в людском правосудии, если видишь, во что его превращают?
Я роюсь в старом ящике, чтобы отыскать там белый шарф, без пятен, но посеревший от износа. Обвязываю им голову по-пиратски. Как можно туже, чтобы сдержать похмелье. Невероятнее всего то, что это помогает. Опускается ночь. Медленно. Спасибо. Спасибо, ночь. Если большая стрелка продвинется еще на пять миллиметров, ищейкам с набережной Орфевр уже незачем беспокоиться, пока она не сделает еще один полный оборот. Так и вижу, как они пританцовывают, найдя меня в этой дыре. Ведь вы же будете здесь завтра ровно в шесть утра, господа? Как может быть иначе? Нельзя же выбросить парня за борт и вернуться в свой порт как ни в чем не бывало. Когда я убегал с улицы Эрмитаж, втянув голову в плечи, позади меня осталась ниточка, за которую вам надо только потянуть, это неизбежно, неотвратимо, вам остается только спустить собак, а уж они меня выследят по запаху, руководствуясь чутьем. Я наверняка обронил множество белых камешков, достаточно наклониться. В газете «Детектив» говорят, что они находят всех, даже годы спустя.
Господи, попытайся быть хоть немного рациональным, перестань хныкать! Ведь это же случилось не в твоем квартале, ты не столкнулся ни с консьержкой, ни с жильцами – да и есть ли они в трущобе, ожидающей сноса? Да хоть бы и так, той ночью полусонный свидетель мог видеть из окна только твой качавшийся силуэт в темноте. Ты оставил тысячи отпечатков, измазал ими всю крышу, бутылку, но ведь ты же не значишься ни в одной картотеке! Совершенно девственное досье, черт побери! И к тому же неужели ты в самом деле думаешь, что смерть такого выродка ужаснет префектуру? Если они и спустят собак, то не ищеек, а дворняг. Сейчас это дело о ночном падении наверняка уже закрыто.
Вот что сказал бы я себе, если бы еще был способен рассуждать.
…Рассуждать! Это все равно что пытаться сварганить огнетушитель, когда дом горит.
Была ли в этом океане страха хоть единая капля угрызений совести, настоящих угрызений из-за того, что я совершил, хоть капля сострадания к тому, кто погиб из-за меня?
А если бы я даже и убил, так ли уж это важно? Вчера на земле было несколько миллиардов человек, сегодня на несколько тысяч меньше, включая и того гада, о котором никто не заплачет, уж точно не его сестра, которая слишком любит деньги. Колесо крутится, и я какую-то секунду был одним из колесиков великой вселенской машины, орудием в руке Бога. Я наверняка часть грандиозного плана, который невозможно постичь, пока не имеешь представления о целом. Может, было необходимо, чтобы я его сбросил, предначертано! Может, я освободил человечество от одного из самых зловредных его представителей! Я в ужасе от своего поступка, но не могу отрицать чувство крайнего удовлетворения содеянным: я изменил ход вещей, жизни, вселенной. Есть во мне что-то божественное. И почему с убийством все вечно так носятся?
В четыре часа утра тревога готова уступить изнеможению. Как другие считают баранов, так я перебираю тысячи способов покончить с этим. Оказаться повешенным, утопленным, обезглавленным… только бы избавиться от этого наконец.
Я вновь открываю глаза. Недостойный какого бы то ни было избавления.
Наверняка есть книга, в которой описана моя крестная мука на этом тюфяке. Какая-нибудь классика, шедевр, произведение, на которое ссылаются. Надо будет почитать в тюрьме, на нарах. Но я заранее убежден, что, несмотря на весь талант автора, ничто из того, что я тут пережил, выразить невозможно. Если только писатель сам не совершил величайшего проступка, где ему найти вдохновение, как выбрать обличительные слова? Оценить непоправимое – вот искушение для педанта! Представляю себе, как он изостряет свое перо, готовый разразиться всеми анафемами, проповедями, гневными речами и картинными позами, чтобы придать своему замыслу трагический блеск. Пусть этот парень просто навестит меня, здесь и сейчас, пусть хотя бы на мгновение пройдется по моему берегу – берегу великого братства убийц, пусть только осмелится посмотреть мне в лицо, вглубь моих глаз. Тогда он увидит, как отовсюду выскочат его собственные демоны, его детские страхи, наваждения и фобии, все без исключения, все одновременно. И он в ужасе падет предо мной на колени, умоляя небо вернуться на место в его собственном мире, где каждый день имеет свое завтра. Он вернется на свой берег, навсегда излечившись от искушения запечатлеть на бумаге мое страдание.
Скрип ставней на кухне родственников, мир, завод, школа. Вчера в этот самый час я был вполне уверен, что мир никогда не оправится от совершенного мною. Кажется, у жены моего кузена есть что-то от бессонницы, какие-то барбитураты. Хорошая доза – и я наконец засну как младенец. Свора обложит малого, который спит сном праведника, удивленного спросонья, чего от него хотят.
Давая мне коробочку с таблетками, она говорит:
– Ты похож на Марата.
– На кого?
– С этой тряпкой на голове ты похож на Марата, которого в ванне зарезали, как на картине Давида.
Так и не поняв, я отвечаю:
– Скоро вы от меня избавитесь.
Прежде чем провалиться в сон, я снова оказываюсь на той крыше, под звездами. Но пытаюсь вообразить другой эпилог этому чудовищному фильму.
Моя рука достаточно крепка, чтобы удержать тело, висящее над пустотой. Я вытягиваю его на твердую крышу, и он, отдышавшись, возвращается к жизни. Не веря этому, плачет от облегчения. Я для него – высшее существо. В день, когда он умрет от старости в своей постели, окруженный внуками, он с грустью вспомнит обо мне. Как-то раз один человек спас мне жизнь. И он расскажет своим малявкам, как кончилась эта ночь. Мы допили мирабелевку. Выкурили последнюю сигарету на двоих. Пожали друг другу руку в свете занимавшегося над городом утра. И никогда больше не виделись. Но всякий раз, когда жизнь дарила мне маленькое счастье, всякий раз, когда я смеялся от радости или когда мое сердце подпрыгивало в груди, я снова думал об этом парне и благодарил его за то, что он нашел в себе силы.
Проснувшись, никак не могу отличить большую стрелку от маленькой. Четыре часа пополудни? Похоже, эта химическая дрянь довольно эффективна. Дворняги пока не тявкают у моей двери. Марат пока не умер.
Газетный киоск на площади Поль-Бер еще открыт. Мне надо избавиться от своей куртки, закопать, сжечь, от ботинок тоже. Я выхожу в одной футболке и жмусь к стенам домишек, опустив голову. В этой дыре меня еще не видывали в таком жалком виде. Видывали, скорее, самоуверенным хлыщом. Я никогда не выхожу без своей неизменной хулиганской кожанки, из-за которой старики косо на меня поглядывают. Ах, если бы вы знали, как были правы, глядя на меня исподлобья, на меня, который даже цветка из горшка на окне ни разу не украл! Легавые наверняка уже здесь, развертывают свои боевые порядки: облава обещает быть грандиозной. Булочник, который курит хабарик на пороге, приветствует меня издалека. Хотя велели же этому идиоту не переигрывать… Прохожие, которые попадаются мне навстречу, наверняка получили тот же приказ – вести себя как ни в чем не бывало. Актеришки! Массовка! Предатели! А я сам, с моей рожей приговоренного и диковатым видом мазурика, только подтверждаю их подозрения. Иди просто как тип, который хочет купить газету!