Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 3

— Знаю, дяденька, я ее давно знаю.

— Не плачь, не плачь! Если знаешь, то чего ж, то конечно, давно бы сказала. — И с этими словами Василий Петрович впритруску побежал назад, к дереву. — А ну, кончай! А ну, уматывай! — тонко закричал он, набегая на мальчишек и размахивая над головой сеткой с грязным бельем.

От неожиданности мальчишки разбежались в разные стороны. Но пес был, видно, постарше их, он зарычал на Василия Петровича, ощерился и, кинувшись ему под ноги, рванул его за левую брючину и отскочил для нового захода.

— Я те укусю! Я те укусю! — бросился в контратаку Василий Петрович и хлопнул пса по морде сеткой с бельем. Раз! Еще раз! Еще! Пес дрогнул и побежал, а Василий Петрович, размахивая сеткой и приговаривая: — Я те укусю! Я те укусю! Я те дам! — преследовал его до тех пор, пока перепуганный пес не шмыгнул в первый попавшийся проход между домами.

Когда Василий Петрович вернулся к дереву, кошки уже не было, и девочки не было, и мальчишки куда-то девались. Сердце Василия Петровича стучало громко и наполненно. Он почувствовал вдруг в себе столько силы и мужества, что ему стало жаль, что все так легко обошлось и так быстро кончилось. Василий Петрович потрогал шершавый ствол акации, на котором недавно сидела кошка, поглядел вверх на ветки, среди которых скользил молодой сверкающий месяц, вздохнул глубоко, расправил плечи и во второй раз свернул в свой родной переулок. Шагая по родному переулку, известному до каждой выщербины, до каждой травинки, проколовшей асфальт тротуара, он ощущал себя большим и статным. Какие-то давным-давно забытые чувства так распирали его грудь, что он даже протрезвел. Ему почему-то вдруг вспомнилось, как ловок он был, когда служил в действительной армии.

— Эх, как я на турнике выделывал, а! А ходил, а! Лучший строевик во всей роте кто был? Еремеев! И из офицеров так никто не ходил. Печатал, а не ходил!

Василий Петрович оглянулся по сторонам и, довольный пустым переулком, вынес грудь вперед, откинулся в корпусе и… перешел на строевой шаг.

Ать! Два! Три! Ать! Два! Три!

Парадный барабан бил четко, четко, четко! Дышала праздничная медь! Василия Петровича несло, несло, несло! Как будто крылья выросли за его спиной. Упоение настолько овладело его душой и телом, что он был готов шагать так, смотровым летящим шагом, долго-долго… но, к сожалению, неловко ударился об угол дома.

Василий Петрович огляделся по сторонам. Дом, в котором он жил, остался позади. Постояв немножко, потоптавшись на одном месте, Василий Петрович махнул рукой и зашагал вперед по улице, в степь. Степь была близко, она начинялась сразу же за домами, еще шесть — семь лет тому назад степь простиралась и там, где сейчас был обжитый поселок. Оглянувшись на одинаковые высокие коробки домов, на цветные огни в окнах, Василий Петрович тихо засмеялся сам не зная чему, вынул из кармана пачку «Памира», закурил сигаретку и легким размашистым шагом пошел дальше в степь. Сумерки опустились на землю, вечерняя заря потухла, но узкая светло-лимонная полоса еще лежала на западе между землей и небом. Маленький ласковый ветер доносил навстречу Василию Петровичу освежающий, удивительный, ни с чем не сравнимый, щемящий душу запах полыни, тончайший аромат розового горошка, медовые, напоенные солнцем, запахи кашки и колокольчиков.

Сквозь табачный дым эти запахи не сразу пробились к Василию Петровичу, а когда он уловил их, то отбросил сигарету и стал дышать; сначала он дышал робко, а потом все полнее и полнее, всей грудью. Медленно шел он по степи, без дороги, один на один с полынью и колокольчиками, розовым горошком, медовой кашкой и высокими, тревожно чернеющими кустами татарника. Далеко от речки долетал звонкоголосый хор лягушек, небо наливалось ровной синью, еще одинокая, мерцала вечерняя звезда, тихо дул ветер, светло-лимонная полоска на западе делалась все тоньше и тоньше, и скоро ее совсем не стало.

Незаметно Василий Петрович отошел от поселка километра на два, вышел на берег узкой, заросшей тиною речки. Подложив под себя сетку с бельем, он уселся на бережку. С удивлением глядел Василий Петрович в темную, медленную, с детства добрую к нему воду этой речки, по которой золотыми листьями плыли первые звезды, с удивлением слушал он песни лягушек, с удивлением вдыхал всей своей еще не старой, но насквозь прокуренной грудью воздух вечерней степи.

«Так. Вот так так! Как кошка на дереве!» — думал Василий Петрович. Если бы кто-нибудь взялся расшифровать эти его нескладные мысли, то получилось бы примерно следующее: «Так… Сколько же лет я здесь не был? Как же я жил, не поднимая головы к небу? Без речки, без цветов, без ничего. Вот так так! А я же еще молодой, и Лида молодая, и нам еще долго жить, и степь со всеми цветами, со звездами, с речкой — все рядом. И как же это получилось, что стал ты такой затурканный, Вася, как кошка на дереве?! Так. Вот так так!»

Долго сидел он над речкой, потом поднялся и не спеша зашагал к сверкающему разливу огней своего поселка. По дороге он время от времени наклонялся и срывал то веточку полыни, то колокольчик, то розовый горошек или ярко белеющую в ночи ромашку.

«А с Лидой я поговорю, что это за привычка орать на меня при детях!» — подумал Василий Петрович, поднимаясь по обкрошившимся ступенькам лестницы к себе, на третий этаж. Смело утопил кнопку звонка на двери в свою квартиру.

— Ты чего, или взбесился, что так звонишь! — встретила его жена. — А, уже? Уже, да? А ну, дыхни!

Василий Петрович поглядел своей жене прямо в глаза, потом чуть отодвинул ее твердой левой рукой, а правую, в которой был букет степных цветов, гордо выбросил вперед:

— На, мать, держи!

Лида растерянно взяла цветы, не соображая, зачем они ей, почему? А Василий Петрович, больше не говоря ни слова, прошел в комнату.

Десять лет они жили вместе, но никогда Лида не видела его таким, даже в молодости… и эти цветы… никогда в жизни не приносил он ей цветов.





— Есть будешь? — спросила она, неуверенно входя следом за ним в комнату, все еще держа в руках букет.

— Наливай, — сказал Василий Петрович твердо и отвернулся от жены. — Ну, как дела, огольцы? — потрепал он по щекам Кольку и Сережку, игравших на зеленом диване-кровати пластмассовыми солдатиками.

Сережка и Колька ничего не ответили, но посмотрели на него несколько недоуменно.

— Я налила!

— Сегодня не на кухне. Сегодня суббота, — сказал Василий Петрович, — застилай здесь, в комнате.

Лида передернула полными плечами, но молча достала из шифоньера чистую льняную скатерть и накрыла на стол в комнате.

— Сережка, Колька! А ну руки мыть перед обедом! — приказал Василий Петрович.

Но мальчишки, по всегдашней своей привычке, и ухом не повели.

— Отец говорит, или не слышите! — строго прикрикнула на сыновей Лида и, быстро сняв их обоих с дивана-кровати, повела в ванную.

За ужином вся семья сидела чинно. Лида старалась не смотреть в глаза мужу, потому что они у него и сейчас были такие же неизвестные ей, такие же строгие и ясные, как тогда, когда он только что вошел в коридор с улицы. Она не могла привыкнуть к этим новым глазам и вообще ко всему его переменившемуся облику, он даже ложку теперь держал не так, как раньше, и ел как- то по-другому, как-то осанисто и степенно.

— Тебе киселя или чаю? — томимая молчанием, стараясь понять, пьяный он или трезвый, спросила Лида у мужа, подавая после второго детям кисель.

— Ты же знаешь, что я кисель не люблю, — глядя ей в глаза, спокойно отвечал Василий Петрович.

— Я чай поставлю, — поспешила Лида на кухню.

Зажигая газовую плитку и ставя на нее коричневый чайник, Лида мельком взглянула в зеркало, висевшее на кухне, и неожиданно для себя улыбнулась своему вдруг помолодевшему лицу.

Она любила кисель гораздо больше чая, но сегодня пила чай вместе с мужем.

Когда они поужинали, было десять часов вечера.

— Спасибо, мать! — сказал Василий Петрович, подымаясь из-за стола.

— Спасибо, — необычайно вежливо пролепетали Сережка и Колька.