Страница 66 из 68
Прихватив ее, вернулся назад и принялся методично связывать слабо шевелившегося Жилинского, стараясь, чтобы многочисленные узлы были достаточно крепкими. Опутывал его тонкой смолёной веревкой, как паук паутиной пеленает пойманную муху. Пришлось сделать над собой изрядное усилие, чтобы остановиться, – ведь этого достаточно, вполне…
Закончив, рухнул рядом с бомбистом, похожим скорее на какой-то гротескный сверток, и, бессмысленно уставясь в серое скучное небо, жадно хватал ртом воздух, чувствуя ломоту во всем теле, боль в челюсти и затылке, изжогу под ложечкой, куда однажды пришелся кулак Жилинского. Медленно поднял руку – в локте занозой застряла тягучая боль, – потрогал щеку, висок, волосы. Там было мокро и липко, на ладони остался густой мазок крови.
И сразу же новая боль колюче пронзила кровоточащий висок, куснула под ребра…
Он не знал, сколько лежал так. Очнулся, услышав хриплый голос Жилинского:
– Сволочь… Что ты сделал, сволочь…
– Упаковал добычу, – сказал Бестужев, улыбаясь окровавленными губами. – Только-то и всего…
– Сволочь…
– Ну, это тема для дискуссий… – откликнулся Бестужев.
Нашарил в кармане портсигар и осторожно сунул в рот тонкую германскую папиросу, придерживая мундштук распухшими губами. Палубу слегка покачивало, пароход целеустремленно вспарывал волны словно огромный равнодушный зверь. Бестужев вспомнил Андрея Болконского – в самом деле, перед огромным куполом неба, серого с синими прорехами, казались крохотными и бессмысленными и пароход, и они оба, две шахматных фигуры с разных краев доски, абсурдным образом связанные воедино красивой и опасной женщиной, которой уже не было в живых, два уличных мальчишки, игравших в казаков-разбойников под величественным небосклоном…
– Дай закурить, сволочь…
– А повежливее? – спросил Бестужев, не поворачивая головы. – Где ж дворянское воспитание?
– Дайте, мы же русские люди…
– Ценное наблюдение, – сказал Бестужев, приподнялся на локте и сунул своему пленнику в рот папироску, поднес огонь, прикрывая его ладонями.
Какое-то время они молчали, потом Жилинский, неловко передвинув папироску губами в угол рта, спросил:
– Она что, и в самом деле рассказала про «Виллу Родэ»?
– Вздор, – усмехнулся Бестужев. – Жандармские штучки… Она вообще не говорила ничего об эротическом неудовольствии вами, сударь мой, так что можете успокоиться, я все это выдумал с ходу, нужно же было вас чем-то взбесить, чтобы появился шанс… Просто-напросто в вашем деле было мимолетное упоминание о ночи, проведенной в «Вилла Родэ» с некоей юной и очаровательной особой, я пошел ва-банк и выиграл, как оказалось…
Жилинский, глядя в небо с непонятной и странной в его положении беззаботной мечтательностью, протянул:
– Ну, конечно, «Вилла Родэ»… Она уже тогда умела блистательно пренебрегать приличиями, без колебаний согласилась поехать со мной в это злачное местечко… Там все и произошло, я был ее первым мужчиной, слышите, вы?!
– А я, сдается мне, последним, – устало ответил Бестужев. – Ну и что? Все это абсурдно и нелепо сейчас… Вам бы подумать о будущем, милейший, отнюдь даже не приятном для вас, наоборот… – Он чувствовал, что в его словах и правда есть нечто садистическое, но остановиться уже не мог. – Я вас целехоньким доставлю в Россию, и там вы сядете на жесткую казенную скамью, по бокам которой согласно правилам всегда стоят конвойные… Тут и новые дела, и старый приговор…
– Бог мой, ну вы и болван… – совершенно спокойно сказал Жилинский. – Это ведь не культурная чопорная Англия с ее беспощадными судьями и строгим порядком, а матушка-Россия! Процесс, подобно множеству прежних, получит огласку, либеральная общественность поднимет бурю возмущения, пресса напомнит, что нынче не пятый год и следует властям проявлять благородство и милосердие, искать пути к национальному примирению… К облеченным властью лицам потянутся депутации, состоящие из известных в обществе людей и светских дам… Какая там виселица? Либо выйдет замена смертного приговора Сибирью, откуда не бежит разве что особенно ленивый, либо можно будет написать прошение на высочайшее имя. Да-да! Это господа народовольцы, замшелые антикварные экспонаты, считали для себя невозможным покаянно писать императору. Что до нас – мы несколько иначе смотрим на некоторые вещи, господин жандарм. Цель и в самом деле оправдывает средства, почему бы и не сочинить жалостливое письмецо Николашке, смеясь над ним в душе? Заранее можно ручаться, что ежели написать с умом, упомянуть о былой юношеской наивности, о кознях матерых подпольщиков, совративших бедного мальчика, об искреннем раскаянии – ваш блаженненький Ники растрогается и начертает: «Помиловать»… А потом все начнется сначала… Или я неправ? Сколько раз так уже случалось?
Он был прав, и Бестужев всерьез опасался, что именно так и произойдет, имеется множество примеров…
– Пристрелить вас, что ли? – задумчиво спросил он.
– Не получится, – хихикнул Жилинский. – Не сможете. Вы, сударик мой, слабы, в офицерских традициях воспитаны, не сможете через себя переступить. Потому мы вас и сметем когда-нибудь, что революция, в отличие от вашего заведения, не знает ни сантиментов, ни условностей… Одну только целесообразность. Вы и не представляете, сколь страшна целесообразность, когда руководствуются только ею…
Бестужев не хотел признавать за ним правду, какую бы то ни было, но в глубине души знал, что эта правда была, и это его странным образом унижало, даже в этом положении.
– Вот взять хотя бы Суменкова, – словоохотливо продолжал Жилинский. – Зная Бореньку давно, смею предполагать, что он вас отпустил отнюдь не потому, что поверил вашей легенде. Борис дьявольски хитер. Он играл беспроигрышно: при обоих вариантах оставался в прибыли. Если мы прикончим на «Грейтоне» прыткого жандарма – это хорошо, одним голубым мундиром меньше, а сам он рук не пачкал. Если пароход захватит полиция – снова неплохо. Большевики, главные соперники эсеров, понесут немалый урон. Куда ни поверни события – Борис в выигрыше. – В голосе Жилинского не было ни капли осуждения, скорее уж в нем звучала уважительная зависть.
– Ладно, в конце концов, ничего еще не решено… – сказал Бестужев вслух.
Собрал все силы и поднялся, подобрав валявшийся у самых поручней наган. Неуверенными шагами направился в сторону командного мостика, слегка пошатываясь и превозмогая распространявшуюся по всему телу боль, чувствуя, как из рассеченного виска снова тягуче поползла на щеку теплая кровь. Брел, перепачканный, в драной одежде, яростно подбадривая себя, напоминая себе самому вновь и вновь, что дело еще не кончено.
Вахтенный матрос разинул рот, узрев этакое чучело, вслед за тем попытался браво заступить дорогу, недовольно треща что-это на альбионском национальном наречии, но Бестужев, вовсе не намеренный изображать деликатность, ткнул его дулом револьвера в скулу и с ласковым бешенством посоветовал по-русски:
– Пшел вон, мерзавец!
Вахтенный отшатнулся, меняясь в лице. Бестужев взобрался по высокой крутой лесенке, пинком распахнул дверь рулевой рубки. Штурвальный оторопело оглянулся на него. Осанистый капитан, стоявший у какого-то круглого приспособления с рукоятями и надписями по кругу, очевидно, решил быть истинным джентльменом до конца – он после первого замешательства выпрямился во весь рост, недовольно пожевал губами и буркнул:
– Как все это понимать?
– Меняйте курс, капитан, – твердо сказал Бестужев по-французски. – Мы идем в Ревель.
– Молодой человек, – неприязненно сказал капитан. – То, чем вы сейчас занимаетесь, морским правом квалифицируется как пиратство…
– Наоборот, – сказал Бестужев и, не стремясь к идеально точным формулировкам перевода, спокойно продолжал: – Я офицер тайной политической полиции Российской империи. Объявляю ваше судно арестованным за контрабандный провоз оружия.
– Приказать-то легко, а выполнить будет потруднее… – сказал капитан и отдал какое-то приказание штурвальному.