Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 38 из 56

– Кончай. Заключай! Все сказано. Конец! Finis!

Писарь не знал, что такое «финис». Секунду подумал – писать аль нет. Генерал страсть не любит немогузнайства. Но не написал.

«Ежели спросит, скажу – не учуял».

Написал, встал, подал генералу бумагу.

Суворов схватил перо, с маху подписал, не читая.

– Отослать немедля! – приказал он.

«Ну вот, семейная жизнь не удалась, окончена бесславно, – огорченно подумал он. – Но военная еще впереди! Военная должна удаться во что бы то ни стало!»

– Трубач, подъем! – крикнул он горнисту.

…Когда через два дня дивизия возвратилась назад в лагерь, Суворов даже не поехал в село. Впрочем, это было и незачем: Варвара Ивановна с Наташей, Улей и Николаем Сергеевичем в то же злосчастное утро выехали в Москву.

– Несчастлива у тебя хата, Трохим, – смеялись соседи Зинченки.

Глава седьмая

«Генерал-вперед»

Со времени великого Евгения искусство унижения полумесяца принадлежало только искусным русским генералам.

I

Суворов, перебиравший у стола свои бумаги, заметки, черновики, письма, радостно улыбался:

«Большая доченька. Тринадцатый год. Уже в белом платье. В старшем классе Смольного. Время-то как летит!»

Еще, кажется, так недавно Наташенька бегала с деревенскими ребятишками босиком. Загибая толстые пальчики, забавно считала по-турецки – сам же учил ее – биринджи, икинджи, ючюнджю…

«Милая моя Суворочка! Письмо твое от 31 числа генваря получил; ты меня так утешила, что я, по обычаю моему, от утехи заплакал. Кто-то тебя, мой друг, учит такому красному слогу? О! ай да, Суворочка, как уже у нас много полевого салата, птиц, жаворонков, стерлядей, воробьев, полевых цветов! Морские волны бьют в берега, как у вас в крепости из пушек. От нас слышно, как в Очакове собачки лают, как петухи поют. Куда бы я, матушка, посмотрел тебя в белом платье! Как-то ты растешь! Как увидимся, не забудь мне рассказать…»

Дальше две строчки были зачеркнуты – видимо, что-то не понравилось. Александр Васильевич всегда писал осторожно, выбирая слова: знал, что императрица читает все его письма, даже к дочери.

Мысли невольно перескочили к жене, к Варюте.

С ней у Александра Васильевича все кончено. О жене Суворов избегал не только говорить, но даже думать. Он нахмурился. Пальцы вновь стали торопливо перелистывать бумаги – листки, исписанные черновиками писем, заметками, отчеты старост, разные письма к нему самому.

Под руку снова попались исчерканные четвертушки – письма к Наташеньке. Все, что было связано с нею, с доченькой, все было дорого, приятно его сердцу. Глянул: писал из-под Кинбурна, о турках:

«Какой же у них по ночам в Очакове вой! Собачки поют волками, коровы охают, кошки блеют, козы ревут. Я сплю на косе: она так далеко в море, в лимане. Как гуляю, слышно, что они говорят; они там около нас, очень много, на таких превеликих лодках – шесты большие, к облакам, полотны на них на версту; видно, как табак курят; песни поют заунывные. На иной лодке их больше, чем у вас во всем Смольном мух, – красненькие, зелененькие, синенькие, серенькие. Ружья у них такие большие, как камера, где ты спишь с сестрицами».

Второй листок был поменьше:

«В Ильин и на другой день мы были в Refectoire[52] с турками. Ай да ох! Как же мы потчевались! Играли, бросали свинцовым большим горохом да железными кеглями, в твою голову величины: у нас были такие длинные булавки да ножницы кривые и прямые – рука не попадайся: тотчас отрежет хоть и голову. Ну, полно с тебя, заврались! Кончилось иллюминациею, фейерверком, – с Festin[53] турки ушли, ой далеко! Богу молиться по-своему, и только – больше нет ничего».

«Это тоже из-под Кинбурна», – подумал он.

Суворов припомнил, с какой радостью прискакал в Кинбурн командовать передовой линией, когда Турция объявила войну, – хитрые англичане снова уговорили горячие турецкие головы ввязаться в войну с Россией: англичанам было выгодно, чтобы не русские, а турки плавали по Черному морю.





Назначение было приятным: Александр Васильевич попал в самый огонь, и к тому же полновластным начальником, – никаких безмозглых Ивашек и взбалмошных Каменских.

Вспомнилось, как в самый Покров турки, под руководством французских офицеров, высаживались на узкой Кинбурнской косе. Как дрались наши молодцы. Как Александра Васильевича сперва чуть не убил спаг, а потом ранило пулей в левую руку навылет.

Крови натекло – полон рукав. Александр Васильевич за день устал, – под ним убили коня, и он все время в бою был пешим. Обессилел, еле держался на ногах. Хорошо, что подоспели казаки. Рыжебородый есаул Кутейников промыл рану соленой морской водой и перевязал своим галстуком. Галстук-то засаленный, грязный, но – Бог милостив – зажило.

И как досталось туркам! Сколько трупов плавало в волнах, валялось на косе!

– Отбил у турок охоту делать вылазки! – повторял Суворов, перебирая бумаги и уничтожая ненужные.

Одну записку порвал в клочья, другую, скомкав, выбросил за окно.

А вот письмо самого Потемкина:

«Не нахожу слов выразить Вам, сколько я убежден в важности Ваших заслуг, сколько я Вас уважаю».

«Еще бы – первую турецкую прикончил у Козлуджи, а вторую так счастливо начал Кинбурном», – усмехнулся Суворов.

«Молю Бога о твоем здоровье так искренно, что охотно хотел бы страдать вместо тебя, лишь бы ты остался здоров».

Суворов скривился:

– Чепуха! Лесть! В этих двух фразах – весь он, Григорий Александрович, – то «вы», то «ты». Семь пятниц на одной неделе! Сегодня – друг, завтра – враг. Лесть да месть дружны!

Это писалось тогда, когда Потемкин командовал только одной армией. А что напишет теперь, когда он командует обеими?

Последнее время Потемкин что-то стал коситься на Суворова, хотя и продолжал называть его в письмах «мой сердечный друг» и говорил, что Суворов для него дороже десяти тысяч человек.

Суворов бросил письмо и в раздражении заходил по комнате. Но не тут-то было, – быстро не побежишь, как прежде: проклятая иголка!

Вот Прохор, дуралей и неряха! Как штопал чулок, так и оставил в нем иголку. Александр Васильевич напоролся на нее пяткой. Иголка сломалась. Большую ее часть нашли, а самое острие глубоко засело. Как ни ковырял ножом полковой лекарь, как ни давил своими протабаченными толстыми пальцами Прошка, как ни злился нетерпеливый Александр Васильевич, – ничего не вышло. Острие иголки ушло куда-то глубоко в пятку, и теперь больно ступить на ногу. Приходится надевать на одну ногу сапог, а на другую – туфлю.

Суворов, прихрамывая, ходил по комнате. Потирал открытую шею и грудь. В одной рубашке, а душно: солнце близилось к закату, но все-таки был июль и все-таки в Молдавии.

Потемкин снова назначил Суворова на самый ответственный участок – начальником передовой 3-й дивизии, стоявшей у Бырлада. Суворов был доволен, что он впереди всей русской армии, но опять, как и раньше, развернуться было невозможно: ему доверили только одну дивизию, да и то самую слабую – в ней едва насчитывалось десять тысяч человек. Что можно сделать с такими силами против всегдашних громадных турецких полчищ? Как с плетью против обуха.

У союзников-австрийцев, которые стояли по ту сторону реки Серет, передовой отряд был более значителен.

Когда Суворов принял дивизию, он известил об этом принца Кобургского, командовавшего австрийским отрядом. Хоть и австрияк и нихтбештимтзагер,[54] а все-таки – старший в чине! Принц любезно ответил, что он рад сражаться вместе с генерал-аншефом Сувара.

52

В столовой (фр.).

53

С праздника (фр.).

54

Немогузнайка.