Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 18

Ах, Малаховка, березы и сосны, и песочек, и малаховский климат, который считался целебным для хилых городских деток. Я помню Малаховку военных лет, когда там была общемосковская толкучка, вшивый рынок. Помню тихую послевоенную Малаховку, дядиванину дачу, Костю с мопедом, Вадика Сегаля с сыном, Шурочку Суязову, Ирочку Жданову…

Конечно, я видел только мирную Малаховку моих детства и юности, когда социальные бои были уже на исходе. Впрочем, может, они не вовсе забыты. Помню, как почти через полвека после отъезда Шагалов поэт-переводчик Володя Микушевич, постоянно живший в Малаховке, рассказывал мне у стойки (пронзительный голос его звучал на весь буфет Дома литераторов):

— Вчера иду вечером с электрички, стоят трое. Один сказал: «Сегодня будем бить икроедов». Другой ему говорит: «Этого не надо бить. Это наш. Володька-шизик…».

Впрочем, Шагал и этой широты бы не оценил. Его витебскую душу ни подмосковная глушь, ни малаховская мансарда, ни березки не затронули: он уже сформировался к тому времени как гений и автор «России с ослами». Конечно же, ему нужно было срочно бежать на Запад, кто мог усомниться в этом, кроме французских коммунистов, вроде Жоржа Садуля. Сам народный комиссар Луначарский в этом не усомнился. Он отпустил Шагала с семьей (и даже с двумя десятками картин) на выставку в Каунасе, может, специально для этого бегства и устроенную литовским послом, поэтом Юргисом Балтрушайтисом. Луначарскому понятно было, что Шагал с выставки не вернется, и Шагал, естественно, бежал из Каунаса в Берлин. Отчего-то он все же стеснялся этого столь естественного желания сбежать на свободу — сбежать и увезти семью от опасности, от голода, холода, насилия, смерти в лагерях и подвалах НКВД (той, что позднее настигла и Веру Ермолаеву, и многих других лидеров авангарда). Причем убежать с комфортом, без опасности, не ночью, не по льду Финского залива, как бежали из Петрограда другие художники… И все же он без конца объясняет в своей малодостоверной повести, что уехал лишь оттого, что его не оценили, не поняли коллеги, заняли его комиссарское место (а позднее и его место на нарах или у стенки в подвале), так что лучше ему, наверное, жить в Париже… Но может, он все же стеснялся того, что не выполнил своих комиссарских обещаний о лучшей жизни. Или просто ему неловко было перед парижской интеллигенцией, которая в ту пору толпой валила к коммунистам. Вот ведь и акробата-фокусника Ленина со своей единственной политической картины («Революция»), написанной в 30-е годы, Шагал позднее убрал, заменив Ильича ни в чем не повинным Христом (известный ход, уже опробованный А. Блоком). Опасался. Чего же? Понять можно. Его и жены Беллы знакомые и родственники остались в России, ходили под Богом. (В 30-м уже исчез брат Беллы, исчез муж ее сестры, и даже безобидный учитель Шагала И. Пэн умер именно в 1937-м.) А все же надо отдать Шагалу должное: ни сусальных портретов Ленина-Сталина, ни коминтерновских «голубков мира» он, в отличие от Пикассо и Леже, никогда не писал. Даже террор, его вдохновителей и славное ГПУ не воспевал — в отличие от Арагона, Элюара и прочих друзей из парижского бомонда…

После гостеприимной Германии Шагалы приехали в Париж. Там к художнику очень скоро пришли слава, богатство, заказы книгоиздателей, выставки, роспись самых знаменитых помещений, витражи, керамика, гравюры… И картины, картины, картины, на которых доминируют сцены из Библии и цирковая арена. Еще шестьдесят с лишним лет успеха и славы. Библейский музей в Ницце… Великий Шагал…

В годы немецкой оккупации семье Шагала пришлось бежать в США. Отважный Вэриан Фрей, посланный американскими благодетелями и знаменитым Комитетом спасения в Марсель для сбережения французской культуры и ее звезд, сумел с помощью американского консула спасти от смерти и вывезти в США многих французских гениев: еще один солидный кирпич в стену французской ненависти ко всему американскому (опять они нас спасают, да что мы, сами не можем, что, у нас нет Виши и полиции?..).

За океаном, как в Витебске

Прожив семь лет в Америке, Шагал так и не заговорил по-английски, хотя после смерти Беллы в 1944 году подругой его стала американка Вирджиния О'Нейл-Хэггард, родившая ему сына. Шагал говорил в США по-французски, по-русски, а еще чаще — на языке идиш. Среди его новых собеседников, помнивших этот язык, были знаменитый историк-медиевист, писатель, скульптор, искусствовед. Окраина Витебска и родное местечко проступали теперь в памяти Шагала, как «книга, повернутая лицом к Богу». Это последнее сравнение придумал не Шагал, а человек, который приплыл из Франции в США чуть раньше его и в поисках работы взялся в соавторстве с американским этнографом за солидную книгу о восточноевропейском местечке (штетл). В Париже человек этот, беженец с Украины Марк Зборовский, был агентом НКВД, где он трудился под кличкой «Тюльпан». Представ позднее перед комиссией Маккарти, он рассказал, как сумел снискать доверие Троцкого и его сына, как похитил архив Троцкого из музея и т. п. Его хотели присудить к году тюремной отсидки, но поклонники книги о штетлах взяли его на поруки…

Много-много чудных лет

Вернувшись в 1948 году во Францию, Шагал поселился сперва в Оржевале, потом на Лазурном Берегу Франции. Там-то шестидесятипятилетний художник и встретил свою новую супругу, уроженку Киева Валентину Бродскую (по-семейному Baby), вместе с которой он счастливо прожил на Ривьере еще тридцать три года в неустанных трудах.

Мой приятель-скульптор Алексей Оболенский, живущий в Ницце, рассказывал мне, как вместе с гостившей у него знаменитой московской поэтессой, звездой русских 60-х годов, он навестил девяностолетнего Шагала в его мастерской в Сен-Поль-де-Вансе. Автоматическое кресло поднимало старенького художника под потолок и перемещало перед огромным холстом, и он все писал, писал, писал по эскизу. Картина, еще картина, еще. И в девяносто три года, и в девяносто пять…

(Это были самые дорогостоящие картины на свете. Не слишком, впрочем, отличные от тех, что были написаны двадцать, тридцать, сорок или пятьдесят лет назад. — Б. Н.)

Московская красавица-поэтесса захотела прочитать великому художнику свои стихи о Мандельштаме. Он даже мог бы лично знать нашего дерзкого Мандельштама, еще в тогдашней России. В 30-е годы Мандельштам погиб в ГУЛАГе… К тому же Мандельштам был тоже еврей…

Зазвучал в ателье чудный, ломкий голос поэтессы (да уж, стихи Ахмадуллиной — это тебе не Сандрар, это музыка. — Б. Н.). Голос звучал, переливался, прерывался, потом захлебнулся, смолк… В ателье воцарилась тишина. Девяностолетний гений понял, что он должен сказать что-нибудь ободряющее, что-нибудь гениальное… И он сказал с присущей ему шагаловской простотой и честностью:

— Что я понял? Я понял, что Вы очень волнуетесь…

Не много сказал, но точно.

Может, Шагал вспомнил при этом, как, едва научившись говорить по-русски, он написал русские стихи, хотел показать их Блоку, но не решился. Семьдесят лет тому назад. В 1907-м…

«Неужели я мог тут жить?» — думает старый и богатый гений Марк Шагал, глядя на чудом уцелевший «Улей»…

Еще минуту спустя он вспомнил, что работа ждет, и тогда чудо-кресло вознесло его под потолок, к холсту…

Он дожил до девяноста восьми лет и был похоронен в прелестном Сен-Поль-де-Вансе, над долиной, лимонными и оливковыми рощами, над виллами, бассейнами, загорелыми наядами… Группы туристов толкутся у ограды маленького горного кладбища, часто слышна русская речь. Я сам слышал…

— Гляди, Вась, и Бродский с ними. Иосиф Бродский. Чего это он?

— Они любят, чтоб все вместе… У них так… — объяснил почтенный Вася.

Еще один И. Бродский нашелся. Какой-нибудь Вавин родственник…

Улей, улей… Когда ж это было?

Когда парижские власти надумали ломать ротонду «Улья», художники взбунтовались. Они создали комитет по спасению «Улья», почетным председателем которого попросили быть Шагала. Он приехал в Данцигский проезд, постоял у старинной полузабытой ротонды, собравшейся пережить его самого…