Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 16

Я почему-то обиделся. Обиделся на то, что он вырвался первым сказать мои слова. Обиделся, что я – «молодой» (хотя и «честный»). Тоже мне старик! Года на два меня моложе. И тут вдруг, повернувшись, дошла и наша мысль. Мысль о том, что наше представление о реальности может оказаться быстрее реальности, что в этом – залог, в этой высокой реакции… эта мысль показалась мне новой, несмотря на ее жизнеутверждающий смысл. Практический опыт заставлял меня криво усмехаться: я ли не свидетель, что люди не обучаются ничему! что им хоть кол на голове теши… Но – «всегда есть в запасе ход…» – так он сказал… Этот ход мне нравился.

Утро было прелестным. Если оно и прикидывалось, то это получалось у него еще лучше, чем на самом деле. Я вышел к ловушке… Еще не просохшие ее сети, отяжелев, провисали крутыми кривыми. В самой узкой ее части был своего рода последний приемник, где томились пернатые узники. Их было не так много: две или три воробьиных… Я услышал за плечом несколько странный, незнакомый, но отчетливый смех. Будто ко мне подошел прокуренный, небритый, малость безумный старик… Откуда бы здесь такому?.. Оглянулся на… Никого. Пришлось мне на всякий случай пожать плечами. Тогда оттуда же тот же старик, дразнясь, отчетливо каркнул. Я оглянулся гневно и увидел Клару. Она заняла удобное, просторное место на нетолстом и нетонком суку и комфортабельно наблюдала за мной и за ловушкой. Увидев, что я ее увидел, она повела себя более чем странно: клекотно, взахлеб раскаркалась – карканье это, по прежней нелепой ассоциации, напоминало хохот; захлебнувшись, она перевернулась на ветке, покачалась вниз головой, подкаркивая; затем, ловко вернувшись в прежнее положение, снова разразилась порывистым карканьем, от восторга маша крыльями и нетерпеливо переступая, но вовсе не собираясь взлететь. Я осмотрел себя: чем я мог вызвать такое ее поведение? – это было нелепо, это был не я… Я внимательнее проследил ее взор и лишь тогда увидел посреди ловушки мечущуюся большую птицу. Черт ее знает, кто это была – так быстро она металась – совка, сойка, кукушка? не сорока… птица не меньше Клары. Она угодила в ловушку, металась в поисках выхода и, неизбежно ткнувшись в сетку, шарахалась и спускалась глубже и ближе к тому окончательному приемнику, у которого наблюдали мы с Кларой. Выход по-прежнему был ближе к пленнице, чем конец ловушки, и он был широко раскрыт, в отличие от стремительно сужающегося горла ловушки, – однако птица, как ни сопротивлялась, подвигалась лишь вглубь. «Странно, – подумал я за нее, – ведь тебе сейчас проще вылететь, чем влететь…» Клара искаркалась вовсю. И это не было сочувствием или призывом. Это по-прежнему напоминало смех. Она переворачивалась, раскачивалась вниз головою, как «Ой, не могу!», и снова восторженно и счастливо захлебывалась как бы хохотом. Вдруг я понял, что хохот это и был. Никакого сомнения. Помнится, я расспрашивал доктора о чувстве юмора у зверей… я получил теперь ответ. Кларе было невыносимо смешно: в ловушку попала птица, равная ей. Я уже говорил: такое случается достаточно редко – крупные птицы умнее и понимают ловушку. Была, конечно, и доля жестокости, низкого торжества (не я!) в Кларином смехе. Но это был именно смех. «Экая дура! карр! – хохотала Клара. – Такая большая! Карр-карр! И такая дура! Кр-р…» Может, ей и впрямь была так поразительна глупость большой птицы, что и личного торжества никакого не было. Дур-ра!

…Как мне было не посмеяться над собою, еще более крупным существом!..

За труд под солнцем бывает и воздаяние. Не следует ни недооценивать, ни переоценивать его размеров. Следует – благодарить.

Пока я корпел над разговорами двух перипатетиков, и сам что-то понял ………………………………………………………………

Моя знакомая первоклассница Юлия, ставшая за время моего отсутствия писательницей, значительно короче изложила весь ход моих, неведомых ей, выкладок. Этот рассказ она сочинила от мужского лица (по соображениям стиля, надо полагать…).

Вот, дословно:

«Вчера к нам на студию приходил иностранец. Он много рассказывал забавных историй, но мы его не понимали. К счастью, с ним был переводчик. Он объяснил нам, что иностранец рассказывал о воронах и сороках. Оказывается, эти птицы, такие похожие, очень мало понимают друг друга.

Когда я утром пришел домой, то подумал: “Как странно! Мы так плохо понимали его, а он нам рассказывал как раз об этом…”».





Человек в пейзаже

Взгляни на камень,

который выбросили строители…

…а он нам рассказывал как раз об этом.

Это место не напоминало родину – оно ею было. И оно мне не принадлежало. Я его не назову. Анонимность будет моим оправданием. Это было в 1979 году. Я был тут в первый и последний раз. Описание из опасения быть неточным будет минимальным. Тот, кто узнает, пусть простит.

Оно было внезапным, это место. Или стало внезапным. За обозримую нашу жизнь это произошло. Раньше, возможно, оно как бы произрастало из местности более широкой, венчало ее. Теперь оно бьет по глазам, его не может быть… ибо уже не стало того города, что его обосновывал. Нет, это не описание после атомного удара… Здесь строилось и жилось; все прямо и прямо, проспект, ни в чем не изменившись, становился шоссе; те же многоэтажные мертвенно-бледные коробки, равно нежилые: заселенные и незаселенные, достроенные и недостроенные; людей не было видно, чтобы они входили или выходили из них; казалось, едешь по одному и тому же месту, то есть как бы и стоишь; и вот на пределе города, когда шоссе уже окончательно ныряло в не столь освоенное пространство России, надо свернуть налево, и усыпленное однообразием дороги сознание оказывается совершенно не готово к восприятию…

Во-первых, холмы, во-вторых, деревья. Будто земля задышала, будто вздымается и опускается грудь – вы и дышать-то начинаете в такт взгорбам и поворотам дороги, уже по-человечески узкой. И тут по холму змеей побежит белокаменная стена некоего кремля, и вы упретесь наконец в неправдоподобно прочные и толстые его ворота, а там, на территории, все другое: ровные газоны, старые деревья, храм Божий… Музей и заповедник, воронье счастье. Пространство. Сначала культурное, а потом окультуренное. Несвойственно стоят здесь и старинные деревянные постройки, сами по себе очень приятные. Они свезены с Севера со всех уголков. Вы посетите избу, в которой останавливался в Архангельске Петр. Там вы смеряетесь с ним ростом и ладонью (зарубка на дверном косяке и отливка с отпечатком пятерни). Постепенно вы минуете уже окончательно отреставрированную и отрепетированную часть заповедника, все чаще станете наталкиваться на кучи строительных материалов и мусора с видом на удивительную колокольню, шедевр русской готики: островерхий многогранник ее шатра вписан в подобный ему многогранник строительных лесов, и эта непривычная глазу острота и граненость каким-то образом останется все-таки русской. Насытившись осмотром всего, что восстановлено и восстанавливается, вы можете проследовать и дальше…

О, этот незаметный переход из жизнеутверждающей некрасоты стройки в запустение и одичание! Бурьян. Единственно ли подорожнику под силу победить вытоптанность, или он ее полюбил, предпочел? Репей, лопух, одуванчик… И чистый их лист уже пылен. Консервные банки прорастают в землю, ржавея и рыжея; в газетных клочках выгорает текст, тряпье дотлевает трупом, тоскуя по человеческому телу, на смену пыльному лопуху поспевает от рождения пыльный лист, такой ласковый на ощупь, – это жизнь, обученная смертью. (Здесь увидел я наконец-то пробивший свалку, непристойно торчащий красный петров крест. Как ужас детства принес я его – он оказался потом всего лишь растением – сквозь всю жизнь, как слова «война», «фашист», «изолятор»: он рос для меня в сорок четвертом году за пищеблоком первого пионерлагеря, и мы называли его рак земли.) Замечательно борется природа с культурным слоем! Эти мусорные цветы и травки, как пехота, отвоевывают ей землю, чтобы восстановить свою культуру. Дикая природа не будет такой запущенной. Запущена она лишь там, где что-то раньше было, пусть даже прекрасный парк. Одичавший и измельчавший малинник сбежал в овраг, и я за ним. Там струился загнивший ручеек, и новая дощечка была перекинута через него.