Страница 9 из 52
Георгий Александрович взял меня под руку, сводя вниз винтовой лесенкой, в углу остановился.
— Все нынче вам… к вашим ногам.
Внизу мне поднесли цветы и поздравляли. Я сидела за столом, отхлебывала чай с печеньем, и все лица предо мной кружились, появлялись, исчезали, все в волшебном том тумане, из которого я только что сюда спустилась.
— Ах, вот она, певица наша, вот где… Рад и счастлив. Ручку!
Предо мной был Александр Андреич, все такой же черный и громадный, как и там, у рампы, и с такими же взлохмаченными, но уж редкими, с сединой волосами.
— Вот она, соловушка…
И не спросясь, хочу я, не хочу, сел рядом, полуобнял спинку стула моего и грузно, тяжело склонившись, стал болтать. Глаза блестели, и теплом и мощью от него светило. «Да, но ведь мы едва знакомы», мне стало немножко жутко. Я его второй раз вижу, а уж он сидит как свой, целует руку, я ему «соловушка», и главное — не только не сопротивляюсь я, но мне весело, ужасно как удобно и приятно, просто с ним — пусть он и выпил, и глаза слегка уж красные.
— Георгий Александрыч, милый, позвоните нашим, что там, дома…
Георгий Александрович встал, и вышел.
— А? Что? Домашние заботы? Мать, жена…Мальчишка кашляет? Ипекакуана для него в аптеке[14], и касторки.
Да, я почему-то хохотала, а Андрюша, правда, ведь, был болен, и сама же я могла теперь домой уехать, но не уезжала, даже к телефону не пошла. И когда Георгий Александрович вернулся, мы сидели наверху, в ресторане — ужинали.
Ничего дома не случилось, все благополучно, и Андрей заснул. Со мною чокались актеры, дамы, притащился старичок из дирекции — благодарил.
Мне было весело. Дом, и Маркуша, и Андрей — все это существует, ладно, и все мило, но ведь это там, а здесь шум, блеск, веселье, поклоненье, может быть — и слава.
После ужина Александр Андреич потащил меня играть. Он сразу изменился.
— Милая, на ваше счастье… Ну-ка, вы помочь должны… голубушка, певица, светлая моя барыня, грубому человеку и так называемому художнику… А-а, я люблю выигрывать и спускать потом люблю.
Глаза его блестели, и болезненное в них зажглось.
— Неприятен чистому существу? Но такой уж есть, хотите принимайте, а хотите — по шеям ему, все примет… пьяница, картежник, самоед… сам себя пожирает.
Я не очень его тогда понимала. Сумбурным от него веяло, и как мало походил он на Маркушу, на Георгиевского, тоже с нами в зал последовавшего.
Игроки, дамы в бриллиантах, зеленое сукно стола, ящик для карт, табачный дым, фрески бледно-фиолетовые на стенах, и недоеденные ужины, кучи бумажек разноцветных — все мелькнуло, и уносится из памяти моей, как и то время — туманное и острое для меня время.
Я помню — было поздно, и мы выходили с Александром Андреичем, на нем была шуба нараспашку с бобровым воротником, на голове шапка бобровая, и мы летели в санках к «Яру»[15], и опять звезды морозные неслись над нами, но Георгия Александровича уж не было, и когда лихач гнал за Триумфальной аркой, Александр Андреич обнимал меня рукой за талию, крепко держал и шептал, что я сегодня публике за то понравилась, что просто я такая — вовсе не за пение, и что все это необычайно и прекрасно. Я ничего почти не понимала, жуткое и сладкое пронизало мне душу.
VIII
Первый раз я была в мастерской Александра Андреича январским, солнечным, но не морозным утром. Оттепель! Блестела лужа на углу Староконюшенного, туманно-голубеющий свет над Москвой, и так легко, так остро дышется. Пожалуй, что ушла зима, всегда будет тепло, светло, и никогда ноги не устанут, грудь дышать не притомится.
Он занимал отдельный дом в саду, рядом с особняком. Деревья, тонкие акации шпалеркой, сетка тени на снегу ослабшем, и капель с крыльца — и дверь на блоке, а над ней скульптура, голова Минервы в шлеме[16]. Выше, как в оранжерее, вся стена стеклянная, и когда войдешь, сразу светло, пахнет и красками, и глиной — Александр Андреич и лепил — куски холста, торсы и ноги, кресло вращающееся, и в переднике, измазанный, всклокоченный — хозяин.
— Ага, видение весеннее, прелестно, а-а… прелестно.
Целует руку, я снимаю шубку и осматриваюсь, мне все ново здесь, все интересно, свет волной бьет сквозь оттаявшие окна, и по лесенке мы подымаемся наверх — там антресоль, логово его за портьерой: диван и стол, клубится самовар, конфеты, фрукты и вино. Видимо меня ждали.
Мне нравилось здесь, очень все понравилось в тот солнечный и светлый день. Мне даже чересчур понравилось.
— Вот тут я живу… что называется, творю, т. е. малюю и леплю, расчерчиваю свои макеты, и тащу — в театр, на выставку… деньгу гоню, в карты луплю, выигрываю и спускаю… и считаюсь я художником известным. Да, но вы думаете, меня не ругают?
Он схватил газету, хлопнул по ней.
— Меня считают опустившимся, я, видите ли, трачу дарование свое, меняю на бумажки, становлюсь ремесленником… Да, ну ремесленник, и не скрываю, и заказы исполняю, есть и подмастерья… будто и у Рубенса их не было?
Глаза его блеснули, весь он исказился и стал злым, даже и побледнел. Мне тоже, почему-то, это нравилось.
Он же вновь спохватился.
— А-а, к чорту… гостья дорогая, а я вздор. Ругают, и ругают. Вздор. Если пришли, то значит весело, то значит, хорошо, ершиться нечего.
И от того, утреннего посещения, мастерской, солнца, света, красок и макетов — у меня осталось легкое и ясное воспоминание. Мы пили чай с конфетами. Он развеселился, хохотал. У меня не было чувства, что я делаю плохое. Думаю, и он не считал — впрочем, он и вообще не рассуждал, в этом мы похожи были: оба жили, как нам нравилось. Он распространял себя в этом светлеющем к весне мире, вряд ли способен был пропустить что-либо.
Я же выезжала, пела, успевала — меня тоже вела моя звезда. Да, он вывез меня в свет. Очень изменилась моя жизнь с вечера в клубе — пришел успех. Слава — я не скажу. Голос мой не из крупных. Тембр приятен, знаю. Я могу спеть романс; вкус есть, допустим; и выразительность, тонкость деталей — шарм некоторый. Публике я нравилась. Меня приглашали на концерты, и газеты одобряли. Новые знакомства появились. Все более теряла я оседлость, дом мой делался гостиницей.
Маркуша не противоречил. Я была свободна.
И свободой пользовалась. Александра же Андреича все чаще видела.
— И еще чаще желаю, чтобы приходили… чтобы постоянно в этой комнате… вы хорошо на сердце действуете, я спокойней с вами. Чорт побери, в вас легкость, ну… психический озон… а-ха-ха… — он радовался, что нашел слово. — Озон, озон! А то мне — скучно. Вы молоды, жизнь не приелась вам еще, как мне, вы без озона, сами собой живы. Я тоже был…
— Ах, вы послушайте, я ведь не лыком шит. Мне кое-что дано? Дано, дано, ну, а растрачено… Фу-фу, растрачено… И все поднадоело. Идиоты пишут, что я кончился, художником. Им все позволено, но ведь и я… ну не могу же я не понимать, что я не тот — уходят силы-то? А? Любовь? Мы очень резко трепетать на мир должны, коли живем, а если не трепещем, значит к чорту, к чорту…
Он рассердился, бросил вниз, на пол, глиняную статуэтку.
— Видите, месяц выглянул? Вон-с, над тополевой веткой? Ну, и ладно, я любить мир должен так же остро, как заблагоухает через месяц ветка распустившаяся, но для этого мне нужно чистым, полным, напряженным быть… молодым… Ах, чорт бы ее побрал, молодость! Но когда все плоско, не воспринимаешь… Ну, тогда в клуб бегу, в карты режусь, пью коньяк. Коньяк — хорошо. Не для таких… как ваш муж, а для нашего брата.
— Вы потише насчет мужа-то. Поосторожнее.
— Ах, виноват! Семья, и жизнь семейная, жена добропорядочная…А если-б вы со мною были, может быть, я бы вас бил. Знаете, я ведь бил женщин близких… И ничего…
Месяц бледно, и легко приподымался над моей Москвой, ложился золотым узором в мастерской, а самовар клубил по антресоли.
14
Ипекакуана («рвотный корень») — лекарственное средство из корней латиноамериканского кустарника.
15
Знаменитый московский ресторан с лучшими цыганскими хорами.
16
В римской мифологии Минерва первоначально считалась богиней войны, затем — покровительницей искусств и ремесел.