Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 52



— Дигалену. Понимаете? Достаньте дигалену. Умирает.

Наверно, магнетизм во мне какой-то был. Я прочитала себя в Мунином лице, как в зеркале.

Напряжение медленно прошло по лбу его, упорному и молодому.

— Хорошо. Достану.

И он вышел.

Нилова подошла к Маркелу и заплакала.

— Наташенька, лучше бы мне лежать на его месте. Посмотри, как руки скорчило.

— Перестань плакать. Иди воду греть.

Муня вернулся через два часа. Он дигален достал. Собственно, завоевал. Вломился силою в закрытый уже склад медикаментов, вспомнил свои наступления и походы. Воля, одержимость моя…

Пришел племянник Ниловой, студент-медик, и мы пустили в ход и дигален. Но сердце все-таки слабело. Пульс учащался, до полутораста. Вечером был опять консилиум. Знаменитый старичок поглядел на меня пристально.

— Вероятно, менингит. Леченье правильное. Что же, надо продолжать. А там посмотрим-с…

В эту ночь я знала, что меж нами смерть. Но я не подавалась. Наоборот, пружина во мне завернулась туже.

К полуночи Маркел одеревенел совсем. Нельзя уж было расцепить рук, судорожно сжавшихся, язык ворочался, и непрерывно, жалобно-идиотически бормотал он, шепотом. Ничего не поймешь! Лишь меня, в самые тяжкие минуты будто узнавал, что-то озарялось на лице, мгновенно уходило. А потом стал икать. Как странно, я не поняла сначала. Показалось — даже это хорошо. Но увидев ужас в глазах Ниловой я сообразила, что хорошего-то мало.

Положила на подушку, рядом с головой его, простенькую, скромную иконку Николая Чудотворца. И пошла сбивать сосульки, для пузыря на голову.

Я взяла палку Маркела, вышла в темную, пустую и глухую улицу. Окно наискось не светилось. Слабый огонек лишь там виднелся, точно разжигали примус.

Ах, как одиноко, и пустынно! Бесприютен ветер, злобно налетающий, и так сжимает кто-то сердце… Я сбивала палкою с крыш сосульки, и теперь не сдерживалась, слезы мои проливались. Кто со мною в глухой час? Да, я держалась и крепилась там, на поле брани, у Маркеловой кровати, но сейчас уж я не воин. Просто женщина, уставшая и ослабевшая. И только Бог, грозный, но и милостивый… Ты призвал сына моего, и муж мой на пороге, и в Твоей руке вновь облить кровью мое сердце…

Женская фигура подошла ко мне.

— Вы чего тут, милая?

Она была не молода, вроде прислуги.

— Вот, ледяшки собираю.

Я не узнала ее. И она меня не узнала. Но в пустынную и страшную минуту я сказала, точно мы давно знакомы:

— У меня муж болен. Очень ему плохо. Это для компресса.

— Дайте-ка, я с тумбы, так ловчее…

Опираясь на меня, поднялась на тумбу тротуарную и сбила грандиозный сталактит.

— Тиф, тиф… Держите сумку-то, я положу… Так. Ну, старайтесь, миленькая, постарайтесь, может, и ослобонит…

Она так просто, и так добро говорила! Кто ты, неизвестная мне сестра, встретившаяся в минуту гибели? Я в темноте не разглядела даже твоего лица, и если встречу тебя, не узнаю, но я сохранила в сердце навсегда…

Да, навсегда. Иду, молчу.

Я притащила свой кулек добычи. Переменила на Маркеле ледяной пузырь, зажгла в кухне примус. Я была теперь тиха, растрогана, покорна, и хотя слезы стояли на глазах, я все шептала про себя имя Маркела… я уж не знаю, что, молилась я, или всей расплавленностию своею посылала ему токи благосклонных сил.

Вдруг вошла Нилова.

— Наташа, погляди…

В звуке голоса мне показалось что-то новое.



Я машинально двинулась. В кресле спал студент, а на диване фельдшерица. Лампа приспущена — все тот же скорбный облик комнаты, где умирает мой Маркел. Но было и иное.

Маркел вздохнул глубоко, разжал руку.

— Маркуша, это я… Ты узнаешь?

Он слабо улыбнулся, и пролепетал, едва-едва, но слышно:

— Тебя ли не узнать мне…

Мы переглянулись с Ниловой. А на подушке у Маркела, простенький, седой и древний старичок русский, Николай Угодник глядел со своей иконки.

— Наташенька… — Нилова задохнулась, обняла меня и скрипнула зубами. — Душенька, он выздоравливает. Провалиться мне, жив.

Ноги отказались — и я села на краю постели.

А остаток ночи, когда Маркел медленно, но верно выходил из смерти, я жила в странном коловращении… Мы варили непрерывно кофе, и студент, и фельдшерица мне казались уж друзьями, и родными.

Утром я заснула, спала крепко — первый сон за девять суток.

— Ну, могу поздравить, — говорил мне знаменитый старичок. — Выходили. Правду говоря, мне не хотелось даже заходить, так был уверен в его смерти. Мозговое осложнение… и вдруг остановилось. Случай. Хоть для клиники.

Я и сама знала это — я не врач. Теперь Маркел с каждым днем, хоть и неторопливо, возвращался. Все же был он неузнаваем! С бритой головой, худой, с разросшеюся бородой — долго пластом еще лежал он, долго я его выкармливала, и выпаивала.

Глядя на него, иногда думала, что он выходит теперь в садик, на апрельский свет московский уж иным, и мне казалось — может быть, в болезни он дошел и до последних бездн. Но то же ощущала и в себе. Если-б он умер, это было-б знаком поражения и для меня. Сейчас же, через беспредельную усталость, ветерок весенний навевал и мне какую-то прохладу, ясность.

И жизнь вокруг менялась, медленно, но неизменно.

Я покупала для Маркела кур и куропаток. На Никитской и Арбате продавались дивные эклеры, открывались магазины, чистились дома, чинился тротуар. Сухаревка и Смоленский торговали уж открыто. За что расстреливали еще недавно, было уж дозволено.

В один апрельский день к нам возвратился Саша Гликсман. Опять все плакали. И у Маркела слезы побежали по щекам, заросшим волосами. Прибежал Блюм, захлебывался.

— Так они же понимают, что вы ничего недозволенного не делали! Ну, война прошла и они победили, и теперь они уж мягче!

— Ай, оставьте эти разговоры! — Саша вспыхнул, рассердился. — Все меняется, и они уступают, потому что иначе не могут… Ну, а сами они… Ах, да перестаньте говорить, я же сидел в той самой камере, где и Андрюша…

И особенно был нежен Саша и со мною, и с Маркелом. Может быть, он что-то знал, не говорил? Но клялся, что не знает ничего.

И еще более мы удивились, когда раз пришел к нам Павел Петрович, и привел с собою сэра Генри. Сэр Генри был такой же крепкий и румяный, и покойный, как в игорном доме, и на вилле Роспильози, и в Кампанье на охоте. С ним вошла в наше логово Европа.

Здесь он ничему не удивлялся.

— Помните, — сказал, — вы приглашали меня посетить Россию. Я приехал. Это очень интересно, и я не раскаиваюсь.

Потом, с улыбкою, он мне напомнил, как я в Шантильи ему сказала, что Россия — первая в мире страна.

— Во всяком случае — прибавил — ни на кого, и ни на что не походящая. На одной улице я видел, как сдирали в церкви с икон ризы, на другой, — в уже ободранной такой же церкви народ на руках нес Патриарха. Но впервые ощутил Россию я давно, первый же раз, как с вами встретился, тогда на Монмартре. Не поймите меня дурно, но теперь мне кажется, что именно в самой же вас Россия.

Павел же Петрович шевельнул пенснэ на носу, отвел меня в сторону.

— Я получил уж заграничный отпуск. Вам здесь тоже оставаться пока нечего. Муж должен поправляться. А вы — работать. Здесь нескоро все наладится. Я всегда считал, что революции и войны и приходят, и уходят. Но искусство остается. Вы должны в нем совершенствоваться, а не прозябать. Когда придет ваш час, вы возвратитесь. Ну, а сэр Генри вам имеет кое-что сказать.

Сэр Генри в это время рассуждал с Маркелом. Он с интересом и вниманием рассматривал и нашу печку, и дрова, и примус, будто все старался поспокойнее заметить.

Потом мы с ним спустились в садик.

— Я больше месяца в России. Вероятно, напишу целую книгу. Что же до вас, вашего мужа, то я с удовольствием помог бы вам и материально — если бы вы захотели выехать.

Тополя в садике выпускали почки — клейкие и духовитые. Сквозь узор ветвей над нами было небо. По немой синеве летели белые, разорванные облачка. Веселый ветер трепал, солнце то выхватывало золотым куском угол дома, влажную дорожку, грело, то туманело, сквозь облачко кидало вниз прохладу и вуаль.