Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 52



IV

Мой сын! Я не могу сказать, чтобы его приход был нежеланен. На углу Гранатного и Спиридоновки он поселился гостем дорогим. Меня вводили медленно по лестнице, поддерживая, а впереди Марфуша с торжеством несла, как некую регалию, малое существо в пеленках, одеяльце, капоре. Вид у Марфуши был такой, будто она и родила его. Серьги в ее ушах раскачивались, пряди волос торчали во все стороны, и быстрые, слезящиеся глазки бегали.

— Уж барыня! Уж милая! — кричала она в квартире, когда Андрюша водворился в своей комнате — светлой и теплой. — Уж мы теперь за ним как ходить будем. Пря-ямо!

И хлопала себя по сухим, выношенным бокам.

— Пря-ямо!

И действительно, ходила.

Как всегда бывало в моей жизни, преданно-услужливые руки оградили от всяческих треволнений, мелких забот молодой матери. Плакал ли Андрюша ночью, около него уже возилась нянька, или сам Маркуша, или же Марфуша. Молоко само подогревалось, сами исчезали и пеленки, заменяясь чистыми, сам собой засыпал мальчик. Он не болел и не кричал, кормила я его без всяких затруднений, и даже без заминок отняла от груди. Эту зиму почти столько-ж выезжала, и случалось, что заеду, покормлю — и снова из дому. Марфуша за ухом чесала не весьма одобрительно, и серьги дрыгали как бы укором, но я была вне обсуждений: барыня едет — стало быть — надо.

И годы наши шли легко. Маркуша изучал свои науки, я разучивала Шумана и Глинку, отец нам помогал, а мы, в молодости, в поглощенности самими нами, мало в жизнь чужую всматривались, в жизнь страны и мира, легкою, нарядной пеною которого мы были. В сущности чего таить: мы выезжали на Марфушах, разных верноподданных старухах, на швейцарах, на официантах в ресторанах, на рабочих на заводе, где отец всем правил — наша жизнь и не могла иною быть, чем легкой и изящной.

Что касается рабочих, впрочем, то не так уж они были счастливы везти нас на себе: весной у отца на заводе вышла передряга. Рабочие требовали прибавки. Французы-собственники упирались. Отец настаивал, чтобы прибавили. Рабочие забастовали.

Отцу пришлось их успокаивать, ему грозили. Он держался просто, чем спас положение. Все-таки были полиция, аресты — все это его расстроило и рассердило.

Когда уже забастовка кончилась, в апреле, я заехала к нему раз на завод. Отец был дома. Он сидел за пивом, на балконе в своем садике, в обычной позе, подперев рукою голову. Увидел меня, улыбнулся, потерся о мою руку щекою и поцеловал. Я его обняла.

— Ну, ты, говорят, разводишь революцию?

Он отмахнулся.

— Чушь. Все это чушь.

У него был вид, что ни о чем не хочется ни думать, и не говорить. Правда, блистал день теплый, сквозь нежную листву дымились в небе облачка, лазурь сияла между ними. А рядом за забором все пыхтел, свистал, таскал свои вагоны паровозишка, и напускал дыма.

— Раз, — сказал отец, — у лошади спросили: что ей больше нравится, телега или сани. Она подумала и говорит: как ты для меня сволочь, так и ты для меня сволочь.

Я посмеялась. Отец отхлебнул пива.

— Французы скареды. Они не понимают, что если прибавить человеку с рубля на рубль десять, то на цене стали это отразиться дробью копейки. И что жрать-то надо работающему. А те — тоже идиоты. Лезут со своими прокламациями, печатают в них чепуху, надеются ввести социализм. Какая ерунда! О, Боже мой, что за ослы!

— Ну, ты ведь, все-таки, рабочих защищал?

Отец глубоко затянулся, равнодушно пустил дым кольчиком.

— Потому что я ведь умный…

Я снова засмеялась.

— Хватят вас однажды всех по шапке здесь, вот будет штука, косточек не соберешь.



— И это вздор.

Отец терпеть не мог ни шума, и ни возмущений, революции. Читал «Русские Ведомости» лет уже двадцать, был глубоко убежден, что в жизни все устраивается постепенно.

— Наплевал я на них. Не хочу больше ни с французами, ни с хайлом нашим работать. Я ушел со службы, вот, здесь пиво пью, а потом в Галкино к себе уеду, буду дупелей стрелять. И вы с Маркелом и Андрюшей приезжайте, девиц наших тащи, чтобы веселее было.

Я посидела с ним, прошлась по садику, обошла наш дом, где столько прежде мы дурили и смеялись, где я пела в своей комнатке у пианино, где с Маркушею мы целовались и отец одобрил будущий наш брак: и на минуту пожалела даже этот чахлый садик, дом, вздрагивавший как и ранее от паровозика.

Мы так с отцом и порешили — летом я гощу в деревне — а как только все там изготовят, он напишет.

Этому был рад Маркуша. Он сдавал последние экзамены. Я пригласила и Георгиевского. Тот обещал.

Апрель я провела еще в Москве, а в мае наступило время ехать. Это был первый выезд мой с Андрюшей, и все наши волновались, как мы повезем его, я менее других. И я была права. И тут заботливые руки передали мне его в пролетку, из пролетки так же незаметно переплыл он на вокзал, с вокзала в купэ поезда, и дремал мирно, пока мы катили меж полей, березовых лесочков, овражков подмосковных наших мест. За нами выехал кучер Димитрий. В коляске, упряжи, Димитрии я узнавала стиль отца: ничего броского, шикарного, во всем мера и солидный тон. Хвосты у лошадей подрезаны, лошади кормленые, но не бешеные, идут ровно, рысью. Даже сам Димитрий — немолодой, с маленькими глазками, рыжеватыми усами — аккуратно подпоясан, аккуратно скроен, правит безо всякой удали. «Ехать надо постепенно» — вот его девиз, и за плечами долгая муштровка — таких же, как мой отец, бар.

Этот Дмитрий вез нас очень чинно большаком с могучими ракитами, кой-где — столетними березами. Спускались мы под горки, подымались на подъемы, мимо белых церковушек, деревенских кладбищ, рощ, средь зеленей лоснящихся, где ходит в майском солнце грач, обгоняли баб с котомками, подводы с кладью, и часам к четырем, когда солнце золотисто изструялось из-за легких облачков, майский ветер овевал лицо нам своим плеском благовонным — мы спускались мимо парка с горки, к мельнице села Ипатьевского. Через луг, на изволоке, блестел в свете стеклами Галкинский дом.

Отец, все в том же сером пиджачке, стоял на крыльце. В зале встретила крепкая и румяная девушка, в простеньком платье, с загорелыми и огрубелыми руками: видимо, не мало действовала ими в огороде.

— Это наша учительница, Любовь Ивановна, — представил отец, — бывает так добра, сюда приходит, помогает мне хозяйничать.

Девушка заалела, сильно тиснула мне руку.

Серые глаза ее смотрели прочно, по-деревенски. Я поздоровалась приветливо. Про себя улыбнулась. «Около папаши, разумеется, должна быть женщина. Подцепил таки поповну».

Нам приготовлены были две комнаты в мезонине, мы взошли туда по узкой, тесной лесенке, я распахнула окна. Чрез сад, полого шедший вниз, были видны луга и речка. Вдалеке шумела мельница, солнце охватило вечерним светом те далекие березы парка, где мы проезжали, а над нами, вправо, высился бугор, весь в нежных зеленях, тоже под лаской солнца. Вот она, Россия! Вокруг меня были поля, лесочки, всходы яровых, стада мужицкого скота, деревни с ветлами, с нечесаными ребятишками — край небогатый, неказистый, но и милый сердцу моему, летевшему через сотни верст легко, как по родной земле.

Вечером мы пили на террасе чай. Распоряжалась им Любовь Ивановна — с большим умением и даровитостью хозяйственною. Мне казалось только, что она меня стесняется — но я была с ней ласкова.

— Вот ты ученый, так сказать, и филозoф, — говорил отец Маркуше, — а сумеешь ли отличить всходы овса от ячменя?

— Да, собственно… т. е. я, в сущности, не над тем работаю… но, разумеется, надеюсь…

— То-то надеюсь. Не реальные вы люди, кабинетные. Вот, небось, Любовь Ивановна различит. А? Любовь Ивановна?

— Я к этому с детства приучена, как же не знать?

— Да ведь и он не царской фамилии. А все город, книжки. Книжками головы себе забиваете.

Любовь Ивановна вдруг что-то вспомнила. По молодому ее лицу прошла забота. Она встала, пошла к двери.

— Сто-п! Куда? Ку-уда?