Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 71 из 84

К концу июля мы получили от Баритона несколько открыток, на этот раз из Финляндии. Это доставило нам удовольствие, но он ничего не писал о своем приезде, он только по обыкновению слал нам приветы.

Прошло два месяца, за ними другие. Летняя пыль покрыла дорогу. Один из наших сумасшедших наскандалил в день всех святых перед зданием лечебницы. Этот больной, всегда очень приличный, плохо перенес похоронное настроение этого дня. Мы не успели вовремя остановить его, когда он кричал в окно, что не хочет умирать. Гуляющие находили его уморительным. В самый момент этого происшествия мне опять показалось, но гораздо более определенно, чем в первый раз, что я вижу Маделон в первом ряду одной из групп, у самой решетки.

Ночью я проснулся от чувства тоски; я старался забыть то, что видел, но напрасно. Лучше уж было не спать.

Я давно не был в Ранси. Раз уж я не могу отделаться от кошмара, то не лучше ли сходить прогуляться в ту сторону, откуда рано или поздно шли все несчастья? Сколько кошмаров я оставил там, позади!.. Пойти им навстречу могло в известном смысле сойти за предосторожность.

Самый короткий путь из Виньи в Ранси — вдоль набережной, до моста Женневилье, того самого, что совсем плоско перетянут через Сену. Медлительные туманы реки рвутся на уровне воды, спешат, проходят, бросаются, колеблются и падают по ту сторону парапета.

Мощный завод тракторов налево прячется в большом куске ночи. Его окна открыты угрюмым пожаром, который бесконечно выжигает его изнутри. Пройдя мимо завода, остаешься на набережной совсем один. Но заблудиться нельзя. По степени усталости можно приблизительно определить, далеко ли еще идти.

Даже глубокой ночью, с закрытыми глазами я бы нашел дорогу к домику Анруйев. Я так часто когда-то там бывал…

Фонарь на тротуаре бросал белый свет на стеклянный навес над крыльцом, будто на нем лежал снег. Я стоял на углу улицы и долго смотрел. Я мог бы пойти, позвонить. Она бы мне открыла. В конце концов мы же не ссорились. Там, где я стоял, был ледяной холод…

Я не то чтобы боялся ее, мадам Анруй. Нет. Но мне вдруг не захотелось больше ее видеть. Я ошибся, когда шел, чтобы повидать ее. Тут вот, перед ее домом, я неожиданно открыл, что она не может сказать мне ничего нового… Теперь я ушел дальше нее в ночь, даже дальше, чем старуха Анруй, которая умерла. Мы окончательно расстались… Не только смерть нас разлучила, но и жизнь тоже. Это было в порядке вещей. Каждый сам по себе — подумал я. И пошел в свою сторону, в сторону Виньи.

Она была недостаточно образованна, чтобы идти по одной со мной дороге, мадам Анруй. Характер у нее был сильный — это да!.. Но никакого образования… Вот в чем загвоздка! Никакого образования! Образование чрезвычайно важно. Вот отчего она не понимала ни меня, ни всего того, что происходило вокруг нас, не понимала, несмотря на всю свою низость и упрямство… Этого недостаточно: для того чтобы перегнать других, надо еще иметь сердце и знания.

Я шел к Сене по улице Санзилон, к тупику Вассу. Я разделался с тоской. Я был почти доволен. Я шел гордый, потому что понял, что с мадам Анруй все было кончено, я наконец бросил на дороге эту суку! Здоровый камень свалился. Одно время мы по-своему симпатизировали друг другу. Мы хорошо понимали друг друга когда-то с мадам Анруй. Долгое время… Но теперь она была недостаточно низка для меня, она не могла опуститься еще ниже, догнать меня. У нее не было для этого ни сил, ни образования. В жизни идешь не вверх, а вниз. Она больше не могла. Она не могла опуститься ниже, туда, где находился я. Для нее ночь вокруг меня была слишком глубока.

Проходя мимо дома, в котором тетка Бебера была консьержкой, я хотел зайти, для того только, чтобы посмотреть, кто теперь живет в их квартирке, где я ухаживал за Бебером и откуда его вынесли… Может быть, там, над кроватью, висит еще его портрет в ученической форме… Но было слишком поздно, чтобы будить народ. Я прошел мимо, не дав знать о себе.



Немного дальше, на улице Свободы, я наткнулся на лавочку старьевщика Безена, в которой еще горел свет. Безен знал все новости и сплетни со всего квартала: ведь он все свое время проводил в трактирах и его знали от Блошиного рынка до заставы Майо.

Если он еще не спит, он мог бы многое мне рассказать. Я толкнул дверь. Она зазвонила, но никто не отозвался. Я знаю, что он спит за лавкой, в столовой. Здесь я его и застал, в темноте. Он положил голову на стол между руками, сидя боком перед остывшим обедом, бобами, которые его дожидались. Он начал обедать, но сон тут же свалил его. Он громко храпел. Правда, он выпил.

Я всегда считал его хорошим парнем, этого Безена, ничуть не гаже других. Услужливый, непридирчивый. Не будить же его из любопытства, чтобы задать ему несколько вопросиков!

Я ушел, потушив газ. Конечно, дела его шли неважно. Но зато по крайней мере сон давался ему без труда. И все-таки я шел обратно в Виньи грустный, думая о том, что все эти люди, эти грозные и мрачные вещи ничего больше не говорят моему сердцу, как бывало, и что хоть, может быть, я и похож на весельчака, но что у меня не осталось уже больше сил для моей дальней одинокой дороги.

Мы по-прежнему, как во времена Баритона, собирались вокруг обеденного стола, но теперь мы предпочитали обедать в бильярдной. Здесь было уютней, чем в настоящей столовой, в которой оживали невеселые воспоминания о разговорах на английском языке. И потом мебель столовой была слишком пышна для нее, настоящий стиль «1900», со стеклами под опал.

Из бильярдной видно было все, что происходит на улице. Это могло пригодиться. Мы проводили в этой комнате все воскресные дни. К нам изредка приходили в гости врачи, живущие по соседству, но постоянным нашим гостем был Гюстав, полицейский, регулирующий уличное движение. Мы познакомились с ним через окно, наблюдая за ним в воскресенье, когда он исполнял свои обязанности на перекрестке дорог. У него было много возни с автомобилем. Сначала мы только перекидывались несколькими словами, потом, от одного воскресенья к другому, мы совсем познакомились. Мне случилось лечить его сыновей в городе: у одного была краснуха, у другого свинка. Гюстав Мандамур был у нас завсегдатаем. Разговаривать с ним было трудновато, он плохо справлялся со словами. Находить-то он их находил, слова, но никак не мог их выразить: они застревали у него во рту, производя там шум.

Как-то вечером Робинзон пригласил его сыграть партию в бильярд, кажется, в шутку. Но в природе Гюстава было продолжать раз начатое, и с тех часов он стал ходить к нам каждый вечер, в восемь часов. Он хорошо себя с нами чувствовал, говорил нам Гюстав, лучше, чем в кафе, потому что там спорили о политике и споры эти часто плохо кончались. А мы никогда не говорили о политике. В положении Гюстава политика была вещью деликатной. И в кафе у него были неприятности из-за этого. В сущности, он никогда не должен был бы говорить о политике, особенно выпивши, а с ним это случалось.

Когда мы, Парапин и я, думали о том, в каком мы находились положении до Баритона и как мы устроились у него, нам жаловаться не приходилось, ибо, в общем, нам как-то чудесно повезло и мы не знали недостатка ни в смысле материальных благ, ни в смысле уважения к себе…

Но я всегда чувствовал, что это чудо не может долго продолжаться. У меня было несчастливое прошлое, и оно уже напоминало о себе отрыжкой судьбы. Уже в самом начале моего пребывания в Виньи я получил три анонимных письма, которые показались мне крайне подозрительными и опасными. Потом шли другие письма, полные злобы и желчи. Правда, нам часто случалось в Виньи получать анонимные письма, и обычно мы на них не обращали внимания. Чаще всего их посылали наши бывшие больные, которые увозили домой свою манию преследования.

Но эти письма, их манера меня беспокоили: они были не похожи на другие, их обвинения были определеннее и в них всегда говорилось только о Робинзоне и обо мне. Откровенно говоря, нас обвиняли в том, что мы живем друг с другом. Вонючее предположение. Мне было неловко с ним об этом говорить, но потом я все-таки решился, потому что я получал эти письма без конца. Мы вместе старались выяснить, от кого бы они могли быть, перебирали всех, кого только могли вспомнить среди наших общих знакомых. Мы ни на ком не могли остановиться. Кроме того это обвинение ни на что не было похоже. Этот порок совсем не был в моем вкусе, а Робинзону было в высшей степени наплевать на все, касающееся пола. Надо было быть действительно ревнивой, чтобы воображать этакие мерзости.