Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 84

Стараешься сопротивляться: ведь все-таки трудно потерять всякий интерес к собственной субстанции; хотелось бы остановить все это, чтобы можно было подумать, как легко бьется собственное сердце… Но это невозможно. Этому нет конца. Бесконечная коробка со сталью словно сорвалась с места, и мы вертимся в ней вместе с машинами и с самой землей! Тысячи колесиков и молотов, никогда не опускаясь одновременно, с шумом налетают друг на друга с такой иногда силой, что вокруг них даже разрежается какая-то тишина, дающая на минуту успокоение.

Узкоколейный вагончик, нагруженный каким-то железом, беспокойно старается пробраться между машинами так, чтобы не задеть их. Дорогу ему! Посторонитесь, дайте возможность этому истерику рвануться еще раз! Гоп! Дребезжащий безумец, вертя задом, бежит дальше между приводами и маховиками, развозя людям их порции рабства.

Тошно смотреть на рабочих, которые нагибаются над машинами, всячески стараясь им угодить, скрепляя их болтами разных калибров, вместо того чтобы разом со всем этим покончить — с этим запахом масла, с этим паром, выжигающим через горло барабанные перепонки и внутренность ушей. Не стыд заставляет их опускать голову. Шуму уступаешь, как уступаешь войне, так же отдаешься машинам с теми тремя мыслишками, которые трепыхаются там, за лбом. Конец! Куда ни взглянешь, за что ни схватишься, теперь все твердо и жестко. И все, что еще где-то копошится в памяти, тоже твердеет, как железо, и теряет вкус.

Сразу чувствуешь себя стариком.

Нужно уничтожить жизнь, которая осталась снаружи, сделать из нее сталь, что-нибудь полезное. Мы ее недостаточно любили такой, какая она есть.

Я попробовал говорить с мастером, крича ему на ухо, он заворчал в ответ, как свинья, и без слов терпеливо начал показывать мне те несложные движения, которые я должен буду теперь бесконечно повторять. Все минуты, часы, все будущее время уйдет на то, чтобы передавать моему слепому соседу гайки, а он будет проверять их диаметр, как он это делает уже много лет. Сразу же выяснилось, что я этого делать не умею. Меня не ругали, но через три дня после этой работы приставили меня к маленькой тачке, которая ковыляла от одной машины к другой. Я перевозил на ней какие-то кругляшки. У одной машины я оставлял их три, у другой двенадцать, у третьей только пять. Никто со мной не разговаривал. Жизнь продолжалась только потому, что трудно было выбирать между отупением и бредом. Все было неважно, кроме бесконечно длящегося грохота и тысяч-тысяч инструментов, которые властвовали над людьми.

Когда в шесть часов все останавливается, то уносишь с собой этот шум; мне хватало его на целую ночь, ночь шума и запаха масла, как будто мне навсегда подменили обоняние и мозг.

Так постепенно отказываясь от того, от другого, я стал как-то совсем иным человеком… Новым Фердинандом. И мне захотелось повидать людей с воли. Конечно, не людей из цеха, они, как и я, были только запахами и отзвуками машин, бесконечно вибрирующим мясом. Мне уже хотелось дотронуться до настоящего тела, до розового тела из настоящей, тихой и мягкой жизни.

Я никого не знал в этом городе, и главное — ни одной женщины. С большим трудом мне удалось узнать неточный адрес «дома», тайной бордели в северной части города. Несколько вечеров подряд я ходил в эту сторону после работы на разведку. Эта улица была — как и все прочие улицы, может, немножко чище, чем та, на которой я жил.

Я нашел тот самый павильончик, в котором это происходило; он стоял в саду. В дверь надо было юркнуть так, чтобы фараон, стоящий на посту напротив двери, мог сделать вид, что он ничего не видел. Это было первым местом в Америке, где меня за мои пять долларов встретили не грубо, даже любезно. Красивые молодые женщины, в теле, налитые здоровьем и грациозной силой, почти такие же прекрасные, как те, в «Laugh Calvin».

Кроме того, их по крайней мере можно было совсем просто трогать. Я не мог не превратиться в завсегдатая этого учреждения, все мое жалование я оставлял там. К вечеру, чтоб освежить душу, мне была необходима близость этих великолепных и гостеприимных дев; мне уже мало было кинематографа: это противоядие больше не действовало против реальных ужасов завода. Для того чтобы как-нибудь протянуть, пришлось прибегнуть к героическим, укрепляющим средствам, сильно действующим на жизненные процессы. С меня в этом доме брали недорого, потому что я из Франции привез этим дамам всякие трюки и штучки. Только по субботам вечером трюки хождения не имели, и мне приходилось уступать место бейсбольным командам, великолепным силачам, здоровякам, которым счастье давалось так же легко, как нам дыхание.

Пока команды наслаждались, на меня также находило вдохновение, и я, сидя на кухне, сочинял рассказики для моего собственного удовольствия. Энтузиазм этих спортивных юношей по отношению к местным дамам, конечно, не принимал размеров моего несколько бессильного рвения. Эти автономные в своей силе атлеты были пресыщены физическими совершенствами. Красота — как алкоголь или комфорт: к ним привыкаешь и перестаешь их ощущать.





Они приходили в бордель главным образом для того, чтобы повеселиться и похулиганить. Часто под конец они ужасно дрались. Тогда ураганом налетала полиция и увозила их вместе на грузовичках.

Скоро я почувствовал к одной из женщин, Молли, исключительное чувство доверия, которое людям перепуганным заменяет любовь. Я помню, как будто это было вчера, какая она была милая, какие у нее были длинные, покрытые светлым пушком ноги, тонкие, мускулистые, аристократические ноги. Что ни говорите, а настоящая человеческая аристократичность, она, несомненно, в ногах проявляется.

Мы стали близки друг другу телом и духом. Часами гуляли мы вместе по городу. У нее было много денег, у моей подруги: ведь она зарабатывала в «доме» около ста долларов в день, в то время как я у Форда зарабатывал едва-едва шесть. Любовь, которой она занималась как средством существования, ее не утомляла. Американцы делают это, как птицы.

К вечеру, протаскавши целый день свою тачку, я все-таки, заходя к ней после обеда, старался быть ей приятным. С женщинами нужно быть веселым, хотя бы в первое время. Смутное, большое желание терзало меня. Мне очень много хотелось ей предложить, но у меня уже не было сил. Молли хорошо понимала это индустриальное отупение, она привыкла к рабочим.

Как-то вечером без всякого повода она предложила мне пятьдесят долларов. Я сначала только нерешительно посмотрел на нее. Я не смел. Я думал о том, что бы сказала мать по этому поводу. И потом еще я подумал, что моя мать, бедняжка, никогда не предлагала мне такой суммы. Чтобы доставить удовольствие Молли, я сейчас же пошел и купил себе на ее доллары красивый бежевый костюм. Весной того года этот цвет был в моде. Никогда еще я не приходил таким разодетым. Хозяйка завела большой граммофон единственно для того, чтобы научить меня танцевать.

После этого мы пошли с Молли в кино. По дороге она меня спросила, не ревную ли я, потому что в новом костюме я казался печальным. Мне не хотелось работать на заводе. Новый костюм может совсем выбить из колеи. Она его весь исцеловала, этот костюм, когда на нас не смотрели. Я старался думать о чем-нибудь другом.

Какая это была женщина, Молли! Какой цвет лица! Сколько молодости! Какой праздник желаний! И я снова начал беспокоиться. «Альфонс?» — думал я про себя.

— Да не ходи ты больше к Форду, — отнимала Молли у меня последнее мужество. — Поищи лучше какую-нибудь легкую службу в конторе — например, переводчиком; это тебе очень подойдет… Ты же любишь книги…

Так советовала она мне от полного сердца, она хотела, чтобы я был счастлив. В первый раз в жизни человек интересовался мной исходя, так сказать, из моего эгоизма, ставил себя на мое место, а не только судил обо мне со своей точки зрения, как все остальные.

Она так мило старалась меня уговорить не уезжать, разубедить меня.

— Знаете, Фердинанд, жизнь проходит здесь так же, как в Европе. Нам вместе будет неплохо. (И до некоторой степени она была права.) Мы накопим денег, купим магазин… Все будет, как у людей…