Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 84

Все двадцать пять подавальщиц на своих постах за дымящейся едой одновременно сделали мне знак, что я ошибаюсь, что я заблудился. Я заметил сильное движение среди людей, стоящих в хвосте по другую сторону окна, и те, которые должны были сесть за мой столик, остановились в нерешительности. Я нарушил порядок вещей.

Все вокруг громко удивлялись. «Верно, опять какой-нибудь иностранец!» — говорили они.

Хороша ли, плоха ли, но у меня была своя идея: я не хотел лишиться красотки, которая мне подавала. Она посмотрела на меня, тем хуже для нее. Мне надоело быть одному. Довольно мечтать: симпатии! близости!

— Мадемуазель, вы меня мало знаете, но я вас уже люблю. Хотите выйти за меня замуж?..

Вот что сказал я ей, вполне прилично. Ответа ее я так и не услышал, потому что гигантский страж, тоже весь в белом, появился как раз в этот момент и выбросил меня на улицу, точно, просто, без ругательства, без грубости, выбросил в ночь, как собаку, которая нагадила.

Все произошло по всем правилам, мне нечего было возразить.

Я пошел по направлению к «Laugh Calvin».

В моей комнате все те же грохот и гром вдребезги разбивали эхо; ураганом издалека неслось на нас метро, унося с собой при каждом новом шквале акведуки и с ними целый город, а совсем снизу подымались бессвязные механические призывы и потом — мягкий рокот толпы в движении, колеблющейся, всегда скучной, всегда продолжающей свой путь, и снова колеблющейся, снова возвращающейся. Вся эта большая человеческая каша города.

Оттуда, где я был, сверху, можно было кричать им что угодно. Я пробовал. Они все были мне противны. У меня не хватало смелости сказать им это днем в лицо, но там, где я находился, я ничем не рисковал, и я крикнул им: «На помощь! На помощь!» Только чтобы посмотреть, какое это на них произведет впечатление. Никакого! И ночью, и днем люди толкают перед собой жизнь, как тачку. Жизнь заслоняет от людей все. В своем обычном шуме они ничего не слышат. Плевать им! И чем больше город и чем он выше, тем более им наплевать. Я вам говорю: я пробовал. Не стоит!

Исключительно из-за денег, из-за острой необходимости в них я стал разыскивать Лолу. Не будь этой жалкой необходимости, я бы предоставил ей стареть и перестать существовать, не поинтересовавшись этой стервой. В общем, она поступила со мной — когда я вспоминал прошлое, это не оставляло сомнений — с довольно отвратительной бесцеремонностью.

С большими трудностями я разыскал ее на двадцать третьем этаже 77-й улицы. Совершенно поразительно, до чего люди, у которых вы собираетесь просить помощи, вам противны. У нее в квартире было богато, и именно в том роде, в котором я ожидал.

Я заблаговременно начинил себя большими дозами кинематографа и морально чувствовал более или менее в порядке, кое-как выбравшись из того состояния упадка, против которого я бился с момента приезда в Нью-Йорк. Первый момент нашей встречи был менее невыносим, чем я думал. Она как будто даже не очень удивилась, увидев меня, ей это было только немножко неприятно.

В качестве предисловия я попробовал завести безобидный разговор на темы, взятые из нашего общего прошлого, конечно, в самых осторожных выражениях, упоминая совсем между прочим, и не настаивая, о войне в качестве одного из эпизодов. Тут я дал маху. Она слышать больше не хотела о войне. Это ее старило. Обиженная, она мне немедля ответила, что она не узнала бы меня на улице: до того я сморщился, распух, превратился в собственную карикатуру. Мы обменялись любезностями в этом роде. Эта дрянь, может быть, думала меня обидеть такого рода пустяковинами. Я даже не стал отвечать на ее гаденькие дерзости.

В ее обстановке не было никакой особенной прелести, но она была приятна, во всяком случае, выносима — так мне показалось после моего «Laugh Calvin».





Быстро составленное богатство всегда производит впечатление чего-то магического. Мне ужасно нравилось смотреть, как женщины меняют кожу, и я отдал бы мой последний доллар консьержке Лолы, только б она согласилась осведомить меня о том о сем.

Но в доме не было консьержки. Во всем городе вообще не было консьержек. Застав Лолу врасплох и в новом окружении, я почувствовал к ней отвращение, и мне хотелось бы поиздеваться над вульгарностью ее успеха, ее тщеславия, пошлого и отвратительного, но у меня не было данных… Эта зараза немедленно передалась памяти о Мюзин, и она стала мне так же враждебна и гадка. У меня тогда не было необходимых данных, чтобы вовремя и окончательно освободиться от всякой снисходительности, настоящей и будущей, к Лоле. Жизнь заново не переделаешь.

Но продолжаю рассказывать. Лола, значит, двигалась по комнате, легко одетая, и тело ее мне все-таки казалось еще желанным. Роскошное тело — это всегда какая-то возможность насилия, драгоценного, непосредственного, интимного вторжения в самое сердце богатства, роскоши, и это окончательно, без отдачи.

Может быть, она только и ждала этого жеста, чтобы прогнать меня. Но голод внушал мне осторожность. Сначала поесть бы! И потом она бесконечно рассказывала разные разности из своей жизни. Я ей признался, что мне придется зарабатывать себе на пропитание, и что в этом отношении мне даже приходится очень спешить, и что я был бы очень признателен ей, если бы она могла рекомендовать меня какому-нибудь хозяину… между ее знакомыми… Но главное — поскорей… Я удовольствовался бы самым маленьким жалованьем… И я продолжал расточать перед ней много безобидных любезностей и вздора. Она отнеслась довольно холодно к этому, очевидно, недостаточно скромному предложению. Она сейчас же меня обескуражила: она абсолютно никого не знает, кто мог бы дать мне работу или помочь мне, ответила она. Поневоле мы опять заговорили о жизни вообще и о ее жизни, в частности.

Так сидели мы и шпионили друг за другом духовно и физически, когда раздался звонок. И почти сейчас же четыре намазанные, зрелые, дебелые женщины ввалились в комнату. Мясо, драгоценности, фамильярность. Лола довольно неотчетливо представила им меня и, заметно смущенная, старалась увести их, но они ничего не хотели понять, сразу же все вместе занялись мною и начали мне рассказывать все, что они знали о Европе. Европа — старый сад, переполненный ненужными эротическими, скупыми безумцами! Они знали наизусть знаменитый публичный дом Шабане и Отель дез’Энвалид.

Что касается меня, то я ни разу не был ни тут, ни там. Первый стоил слишком дорого, второй находился слишком далеко от меня. Я ответил им автоматическим припадком патриотизма, еще более нелепым, чем это бывало обычно. Я с живостью заметил, что их город меня положительно приводит в отчаяние.

— Это что-то вроде неудавшейся ярмарки, — сказал я им, — от которой просто тошнит и от которой почему-то все-таки настойчиво стараются добиться толка….

Разглагольствуя таким деланным и условным образом, я попутно замечал, что не одна только малярия является причиной моего морального и физического упадка. К ней прибавлялась перемена привычек: надо было научиться распознавать новые лица в новом кругу, изучать новую манеру говорить и врать.

Новая страна, новые люди вокруг, которые двигаются немножко иначе, исчезновение некоторой доли тщеславия, гордости, которая потеряла смысл, исчезновение привычного эха — этого достаточно для того, чтобы голова пошла кругом, чтоб начались сомнения и чтоб вечность разверзлась перед вами, несчастная маленькая вечность, в которую вы падаете…

Путешествовать — значит искать эту безделицу, это головокружение для болванов.

Лолины гостьи очень веселились, слушая мою бурную исповедь. Они наговорили мне, что я и такой, и этакий, но я не все понял: они говорили на непристойном и умильном американском наречии. Патетические кошки!

Когда вошел негр-лакей и подал чай, мы замолчали.

Одна из гостий все-таки оказалась наблюдательнее остальных, так как она очень громко заявила, что у меня озноб и что, должно быть, я страдаю от необычайной жажды. Меня всего трясло, но мне все-таки очень понравилось то, что подали к чаю. Можно сказать, что эти сандвичи буквально спасли мне жизнь.