Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 84

Если б у меня был хоть какой-нибудь опыт колониального общения, то, отбывая из Марселя, бросился бы я, недостойный попутчик, к ногам самого чиновного офицера колониальной инфантерии, которого я постоянно встречал, чтобы молить его о пощаде и прощении, и, может быть, я бы еще попробовал унизиться, для большей верности, перед старшим из чиновников. Может быть, тогда эти фантастические пассажиры согласились бы терпеть меня в своей среде. Но мое невежество, мои неосновательные претензии на то, чтобы дышать рядом с ними, чуть было не стоили мне жизни.

Как бы мы ни были трусливы — все мало. Благодаря моей изворотливости мне удалось потерять всего только остатки самолюбия. Вот как это произошло. Некоторое время спустя после Канарских островов я узнал от одного из уборщиков кают, что для всех ясно, что я позер и даже нахал; что меня подозревают в том, что я альфонс и в то же время педераст; что я даже немного кокаинист… Но это только между прочим… Потом появилось предположение, что я бегу из Франции, чтобы спастись от последствий некоторых тяжких преступлений. И это было лишь началом моих испытаний. Вот когда я узнал про обычай — допускать только с огромными предосторожностями, не без обидных опросов платных пассажиров, то есть тех, которые не пользовались ни военными льготами, ни командировками для чиновников, так как французские колонии, как известно, принадлежат только этим двум категориям.

Не много существует уважительных причин для штатского человека, чтобы отважиться ехать в эти края… Очевидно, я шпион, подозрительный тип — тысячи причин, чтобы окидывать меня презрительными взглядами; офицеры это делали прямо в глаза, женщины улыбались со значением. Скоро и прислуга, расхрабрившись, стала пускать мне в спину едкие грубости. Наконец никто больше не сомневался в том, что это именно я — самый невыносимый и, можно сказать, единственный хам на пароходе.

Я сидел за столом рядом с четырьмя беззубыми, желчными чиновниками, назначенными в Габон. В начале пути они относились ко мне дружелюбно и просто, а потом — как воды в рот набрали. То есть, по молчаливому соглашению, я находился под всеобщим надзором. Я выходил из своей каюты редко и только с бесконечными предосторожностями. Прожаренный воздух наваливался глыбой. Заперев дверь, нагишом я сидел, не двигаясь, и старался себе представить, что эти чертовы пассажиры могли выдумать, чтобы меня погубить. Я ни с кем на пароходе не был знаком, а между тем казалось, что каждый меня знает. Мои приметы, должно быть, отчетливо врезались в их память, как приметы знаменитого преступника, опубликованные в газетах.

Настоящий общий праздник торжества нравственности готовился на «Адмирале Брагетоне». Мерзавцу не избежать своей участи. Мерзавцем был я.

Из-за одного этого события стоило уже ехать так далеко. В плену у этих неожиданных врагов, я все-таки пытался разобраться в них, наблюдая за ними по утрам через иллюминатор моей каюты. Прохлаждаясь перед утренним чаем, эти весельчаки справлялись друг у друга обо мне, «не выкинули ли меня уже за борт»… «Как плевок!» И для образности они харкали в пенистое море. Смеху-то!

«Адмирал Брагетон» почти не двигался, он, скорее, тащился, мурлыча и покачиваясь. Это уже было не путешествие, а болезнь какая-то. Члены утреннего совета, когда я наблюдал их из моего угла, казались мне все насквозь больными — малярия, алкоголь, сифилис, — разрушение их было заметно уже в десяти метрах, и это утешало меня в моих собственных неприятностях.

На севере по крайней мере человечье мясо не портится; люди севера бледны раз навсегда. Между мертвым шведом и юношей, который плохо спал, разница небольшая. Но колонист становится червивым на следующий же день после приезда. Они только и ждут, эти бесконечные трудолюбивые личинки, этого колониста и отпустят его лишь долгое время спустя после того, как он расстанется с жизнью. Мешки с червями!

Мы должны были плыть еще неделю до Брагаманса — первой обетованной земли, — где нам предстояло остановиться. Мне казалось, что меня заперли в ящик со взрывчатым веществом. Я почти ничего не ел, чтобы не садиться за их стол и не проходить по палубам засветло. Я не произносил больше ни единого слова. Трудно было так мало присутствовать на пароходе, в то же время находясь на нем.

Уборщик моей каюты, человек почтенного возраста, все-таки передал мне, что блестящие колониальные офицеры поклялись с бокалами в руках при первом удобном случае дать мне по физиономии и потом выкинуть за борт. Когда я его спросил: за что? — он мне этого сказать не мог и спросил меня в свою очередь, что же я сделал, что дошел до такого положения. Мы так и остались в недоумении. Рожа у меня гнусная, вот и все.

Нет, уж в другой раз меня ни за что не уговорить путешествовать с людьми, которым так трудно потрафить. Правда, им до такой степени нечего было делать, сидя взаперти целый месяц, что страсти разгорались из-за пустяка. Кроме того, ведь и в повседневной жизни, если подумать, не меньше ста человек в течение одного обыкновеннейшего дня желают вам смерти; например, все те, которым вы мешаете, когда стоите перед ними в хвосте, ожидая метро; все те, которые проходят мимо вашей квартиры и у которых квартиры нет; все те, которые хотят, чтобы вы перестали мочиться, чтобы помочиться самим; наконец, ваши дети и многие другие. К этому привыкаешь. На пароходе эта торопливость заметней, и оттого она еще больше мешает.





Колониальные офицеры, сбившись между двумя рюмками плотной кучей вокруг стола капитана, почтовые чиновники и особенно учительницы, плывущие в Конго, а их на «Адмирале Брагетоне» был целый набор, своими недоброжелательными предположениями и клеветническими выходками добились того, что раздули меня до адской важности.

При посадке в Марселе я был лишь незначительным мечтателем, теперь же благодаря взвинченной мешанине из алкоголиков мне была дана такая репутация, что меня просто было не узнать.

Капитан парохода — шельма и спекулянт, который в начале путешествия охотно жал мою руку, теперь каждый раз, когда мы встречались, делал вид, что не узнает меня. Так избегают человека, разыскиваемого за какое-нибудь грязное дело, уже виновного… В чем? Когда ненависть людей не сопряжена ни с каким риском, овладеть их тупоумием нетрудно: причины ненавидеть появляются сами собой.

Дело вылилось в более определенную форму как-то вечером после обеда, на который я все-таки пошел, так как меня мучил голод. Я сидел, уткнувшись носом в тарелку, не смея даже вынуть платок, чтобы утереть пот. Никто никогда не обедал с большей скромностью. Беспрестанное мелкое дрожание шло от машин под нами. За столом мои соседи, должно быть, были в курсе того, что было решено на мой счет, так как, к моему удивлению, они свободно и приятно разговорились со мной о дуэлях, ударах шпагою, задавали мне вопросы… В эту минуту учительница из Конго, та самая, у которой сильно пахло изо рта, прошла в сторону салона. Я успел заметить, что на ней было гипюровое платье для больших церемоний и она судорожно спешила к роялю, чтобы сыграть, если это можно назвать игрой, кой-какие мотивчики, конец которых она всегда забывала. Атмосфера сгустилась и отяжелела.

Я рванулся, чтобы укрыться в моей каюте, и почти что добрался до нее, когда один из колониальных капитанов, самый наглый, самый мускулистый, стал поперек моей дороги, не грубо, но решительно.

— Выйдем на палубу! — приказал он мне.

Через несколько шагов мы оказались на палубе. Для такого случая он надел раззолоченное кепи и застегнулся от штанов до ворота, чего с ним не случалось с самого нашего отъезда. Мы находились в разгаре драматической церемонии. Я себя чувствовал не слишком бодро, сердце мое билось на уровне пупка.

Это вступление, эта странная безупречность предвещала медленную и мучительную экзекуцию. Этот человек казался мне куском войны, который вдруг опять очутился на моей дороге, — упрямый, сам припертый к стенке, смертоносный.

За ним, заслоняя дверь палубы, стояли разом четыре офицера чином пониже — свита судьбы, — до чрезвычайности внимательные.