Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 84

Как только я выехал на дорогу, должно быть, благодаря усталости я перестал себе представлять, как ни старался, мое убийство с достаточной ясностью и подробностями. Я ехал от дерева к дереву в собственном звоне металла. Моя красавица сабля одна уже стоила целого рояля. Может быть, я был достоин сожаления, но смешон я был точно.

И о чем только думал генерал дез-Антрей, посылая в эту тишину меня, покрытого цимбалами? Во всяком случае, не обо мне.

У меня оставалась только одна надежда, что, может быть, я попаду в плен. Едва заметная надежда, ниточка! Ниточка, да еще ночью, когда обстоятельства никак не способствовали обмену любезностями. Было более вероятно, что меня скорее встретят выстрелом, чем поклоном. Да и что я ему скажу, этому из принципа недоброжелательному вояке, который пришел с другого конца Европы нарочно, чтобы меня убивать? Даже если он и усомнится на секунду /с меня бы этого хватило/, что я ему скажу? Во-первых, кто он такой на самом деле — приказчик? сверхсрочник? может быть, гробовщик? — в обыкновенной штатской жизни! Повар?.. Лошадям, им вот везет: они тоже насильно втянуты в войну, но их не заставляют под ней подписываться, делать вид, что веришь в нее. Несчастные, но свободные лошади! Энтузиазм, увы, только для нас!

Я очень хорошо различал в эту минуту дорогу, по обе стороны в грязи большие квадраты и кубы домов с выбеленными луною стенами, дома были как большие куски льда разной величины, бледные, тихие глыбы… Что же, это и есть конец? Сколько времени проведу я в этой тишине после того, как они со мной разделаются? До конца? Вдоль какой стены? Может, они тут же меня и прикончат? Ножом? Иногда они вырывали руки, глаза и все остальное… По этому поводу говорили разное, и это было совсем не смешно. Как знать?

Лошадиный топот… Еще… Лошадь бежит, как два человека в башмаках на подметках с гвоздями бегут не в ногу, странным гимнастическим шагом…

Сердце мое там, у себя в тепле, заяц за реберной решеткой, бессмысленно мечется, прячется.

Когда одним махом бросаешься с верха Эйфелевой башни, должно быть, ощущаешь что-нибудь в этом роде. Хочется ухватиться за пустоту.

Деревня прятала от меня какую-то угрозу, но прятала не целиком. В центре площади тоненькая струйка фонтана булькала для одного меня.

В эту ночь все принадлежало мне одному. Наконец-то я стал собственником луны, деревни, огромного страха. Я пустил лошадь рысью. Нуарсер-на-Лисе находился еще по крайней мере в часе езды. Тут я заметил завешанный огонек в щели над какой-то дверью. Я прямо пошел на него, неожиданно открыв в себе какое-то удальство, которого я за собой не знал. Свет сейчас же исчез, но я его видел. Я постучал. Я настойчиво стучал, громко звал незнакомцев, скрытых в глубине этой тьмы, наполовину по-немецки, наполовину по-французски, на всякий случай то так, то этак.

Дверь в конце концов приоткрылась, одна створка.

— Кто вы? — произнес голос.

Я был спасен.

— Драгун.

— Француз?

Я мог разглядеть женщину, которая со мной говорила.

— Да, француз…

— Тут недавно проезжали немецкие драгуны… Они тоже говорили по-французски…

— Да, но я настоящий француз…

— А… — все еще не верила она.

— Где же они теперь? — спросил я.

— Поехали в сторону Нуарсера часов в восемь… — И она пальцем показала на север.

Сквозь тьму на пороге теперь ясно вырисовывалась девушка, платок, белый фартук…

— Что они с вами сделали, немцы? — спросил я ее.

— Они сожгли дом рядом с мэрией, и потом здесь они убили моего братика ударом копья в живот… Он играл на Красном мосту и смотрел, как они проезжают… Посмотрите! — показала она. — Он здесь…

Она не плакала. Она зажгла свечку, свет от которой я заметил. И правда, я увидел в глубине маленький труп, одетый в матросский костюмчик. Он лежал на матраце: голова и шея синеватые, как свет от свечки, выступали из широкого голубого квадратного воротника. Зато мать его очень плакала, стоя на коленях рядом с ним, и отец тоже. Потом они начали стенать все вместе. Но мне очень хотелось пить.

— Не можете ли вы продать мне бутылку вина? — спросил я.

— Спросите у матери… Она, может быть, знает, есть ли еще… Немцы у нас много выпили, когда проходили…

Они стали потихоньку совещаться все вместе.

— Нет больше, — вернулась дочка с сообщением, — немцы все взяли… Они за наш счет попользовались, и даже очень…

— Ну и пили же они! — заметила вдруг мать и сразу перестала плакать. — Понравилось, видно…





— Верно, больше ста бутылок, — прибавил отец, все еще стоя на коленях.

— Значит, ни одной больше не осталось? — настаивал я; очень мне хотелось бы выпить белого горьковатого вина: оно освежает. — Я хорошо заплачу…

— Осталось только очень хорошее. — сказала мать.

— Пять франков бутылка.

— Ладно! — И я вытащил мои пять франков из кармана, большую монету.

— Пойди принеси бутылку, — велела она потихоньку дочери.

Дочь взяла свечку и вернулась через минуту с литром вина.

Мне подали вино, я выпил его, мне оставалось только уйти.

— А что, они вернутся? — спросил я опять с беспокойством.

— Может быть, — ответили они хором, — но тогда они все сожгут… Они обещали перед тем, как уйти…

— Пойду посмотрю, в чем дело.

— Ишь какой храбрый!.. Они там, — показывал мне отец в направлении Нуарсера-на-Лисе.

Он даже вышел на дорогу, чтобы посмотреть мне вслед. Мать и дочь остались подле маленького трупа.

— Иди сюда! — звали они его из дому. — Иди сюда, Жозеф! Тебе там нечего делать…

— Вы очень храбрый, — повторил еще раз отец и пожал мне руку.

Я опять потрусил на север.

— Не говорите им только, что мы еще здесь! — Девушка вышла, чтобы крикнуть мне это вслед.

— Они и так это завтра увидят, — отвечал я, — тут вы или нет. — Я был недоволен тем, что отдал им свои пять франков. Эти пять франков встали между нами. Пять франков достаточно для того, чтобы ненавидеть кого-нибудь и желать, чтобы все люди сдохли. И пока на этом свете существуют пять франков, лишней любви не будет.

— Завтра? — повторяли они с сомнением.

Завтра для них тоже было где-то далеко, оно не очень много имело смысла. Для всех нас было важно прожить еще один лишний час, а в мире, где все свелось к убийству, час был вещью феноменальной.

Ехать пришлось недолго — от дерева к дереву, ожидая, чтобы кто-нибудь в меня выстрелил или окликнул. Но, слава Богу, обошлось.

Должно быть, было два часа ночи, не больше, когда я шагом взобрался на пригорок. Отсюда я разом увидел внизу ряды, много рядов газовых фонарей и потом, на первом плане, освещенный вокзал с вагонами, буфетом… Шума же оттуда не доносилось никакого. Ничего. Улицы, проспекты, фонари и еще много световых параллелей, целые кварталы, а потом только тьма, пустота, жадная пустота вокруг города, раскинувшегося передо мной, как будто его так, освещенным, потеряли среди ночи. Я слез с лошади и присел на кочку.

Все это опять-таки не говорило мне, находятся ли немцы в Нуарсере, но так как я знал, что, занимая город, они обычно его поджигают, то, если они в городе и не поджигают его, значит, у них есть какие-то особые планы и соображения.

Пушек тоже не было слышно, и это было подозрительно.

Лошади моей хотелось лечь. Она тянула за уздцы, и я обернулся. Когда я опять посмотрел в сторону города, что-то изменилось на кочке, незначительно, но все-таки достаточно для того, чтобы я крикнул: «Эй! Кто идет?» Перемещение теней произошло в нескольких шагах… Там кто-то был.

— Не ори! — ответил тяжелый, хриплый, несомненно французский голос. — Тоже отстал, что ли? — спросил он меня.

Теперь я его разглядел: пехотинец с щеголевато согнутым козырьком. После стольких лет я еще помню эту минуту, его силуэт, вылезающий из травы, как на ярмарках в былые времена мишени, изображающие солдат.

Мы подошли ближе друг к другу. Я держал револьвер в руке. Еще минута, и я бы выстрелил неизвестно почему.