Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 51

Однако, получи я образование обычным способом, не видать бы мне Хаггерсхэйвена. И Барбары.

Романисты пишут о взрывах страсти с такой легкостью, будто взрывы эти происходят сплошь и рядом. Но меня и впрямь влекла к Барбаре непреодолимая сила. Не отпуская ни на день. Вспоминая свои чувства к Тирзе Вэйм, я, со всей снисходительностью, какую только может ощущать двадцатичетырехлетний по отношению к двадцатилетнему, видел в тогдашнем себе не более чем туповатого молокососа. Я буквально стеснялся теперь своих прежних мук.

Я жил сегодняшним днем, Барбара отменяла и прошлое, и будущее. Лишь отчасти это объяснялось силой нашего тяготения друг к другу; во многом была повинна ее исковерканная душа. Барбара оказалась так ненасытна, так требовательна, что всякий день старалась выжать меня досуха «здесь и сейчас»; ей будто и в голову не приходило, что у меня было какое-то вчера и будет какое-то завтра. Единственное, что не дало мне окончательно превратиться в раба наподобие бедняги Эйса, это твердая уверенность — был я прав, или нет, я до сих пор не знаю — что утрата последних остатков независимости лишит меня и последних шансов. Не только на Барбару. На осуществление грез, ставших в ту пору честолюбивыми, как никогда.

И все же я знаю: львиная доля моей сдержанности была излишней; ее порождала не рассудительность — страх. Я отказывал в том, что мог бы дарить легко и безбедно, я приберегал для себя пустоту. То, что я считал своим преимуществом перед Эйсом — умение легко, подчас даже слишком легко, завоевывать женщин — никоим образом не было преимуществом. Дурак дураком, я воображал себя хозяином положения оттого лишь, что измены Барбары — если можно говорить об изменах там, где о верности и речи не шло — не задевали меня. Мне казалось, я стал умудренным жизнью мужем с той поры, когда одна лишь мысль о возможном уходе Тирзы делала меня несчастным. Я жестоко ошибался; моя умудренность была не достижением, а увечьем.

Нужно ли объяснять, что Барбара совсем не была легкомысленной женщиной, движимой невинными и бестолковыми порывами чувственности? Наша пуританская эпоха, взявшая живую жизнь в тиски бесчисленных ограничений и запретов, сформировала Барбару ровно в той же степени, в какой и всю цивилизацию. Барбарой руководили страсти, куда более глубокие и темные, нежели чувственность; бешеная ревность была лишь одним из выражений неутолимой, неукротимой потребности в постоянном самоутверждении. Ей нужно было господствовать, быть объектом вожделения многих; нужно было, чтобы ей все время подтверждали то, в чем сама она — всегда сомневалась — что эти многие жаждут ее так сильно, как никого и никогда.

Поражаюсь, как она не спалила себя — не только пожарами взаимоисключающих страстей, но и вулканическим неистовством работы. Сон она презирала, как слабость, хотя нуждалась в нем куда больше, чем старалась показать; она отмеряла по крохам часы забытья и выдирала себя из него безжалостно. Панегирикам Эйса, превозносившего ее как физика, я не слишком-то доверял, но другие коллеги, постарше и побеспристрастней, говорили о ее математических концепциях не просто с уважением, но с благоговением.

Со мной она свою работу не обсуждала; наша близость не распространялась на те сферы, в которых я ничего не смыслил как ученый — ведь здесь мое восхищение не могло ей польстить, даже если бы я вдруг и начал восхищаться. У меня сложилось впечатление, что она пытается сформулировать принципы полета на аппаратах тяжелее воздуха — химера эта уже давно не давала покоя изобретателям. Мне это, признаться, казалось довольно бессмысленным — очевидно же, что такие аппараты, будь они даже созданы, заменили бы комфортабельные и безопасные управляемые аэростаты не в большей мере, чем минибиль заменил лошадь.

Весна превратила нас всех в фермеров; в период пахоты и сева мы думали и говорили исключительно о них. Но никому это не было в тягость. Экономика Приюта почти целиком зависела от наших урожаев, да и сама работа в поле доставляла наслаждение. Лишь когда наш лихорадочный бег наперегонки со временем замедлился, мы начали возвращаться к обычным занятиям.

Я сказал «всех нас» — но надо исключить немую девушку. Она встретила весну всеми проявлениями радости, какие ей были доступны; ее апатия явно осталась в прошлом. Неожиданно в ней открылся талант, переживший шок или воскрешенный теплыми лучами солнца как листва, как цветы. Оказалось, она мастерски управляется с иголкой и ниткой. Поначалу робко, но чем дальше, тем увереннее, она придумывала и шила одежду — все ярче, все причудливей, не чета однообразно-унылым фасонам, принятым в Приюте. И, закончив очередное творение, всегда бежала ко мне — будто только затем и старалась, чтобы я одобрил.

Эта невинная с ее стороны, но обременительная для меня привычка, разумеется, не могла ускользнуть от внимания Барбары; однако гнев ее обратился не на девушку. На меня. Моя, как она говорила, «привязанность» не только нелепа, она бьет всем в глаза и подрывает мой авторитет. Что-то очень не в порядке у меня самого, коль скоро я предпочитаю недоразвитых, свихнувшихся дебилок.

Конечно, когда девушка взяла моду прибегать на край поля и безмятежно ждать, покуда я не пройду мимо с плугом, я не сомневался, что услышу от Барбары новые резкости, еще похлеще. Но девушку невозможно было отвадить, во всяком случае, у меня не хватало духу поговорить с нею достаточно круто

— и вот изо дня в день она часами простаивала, глядя, как я тяну свои борозды то вправо, то влево; потом она приносила мне еду, и послушно отщипывала кусочек, когда я предлагал ей разделить со мной трапезу.

С окончанием полевых работ Мидбин применил новую методику. Теперь он показывал девушке рисунки, этап за этапом воспроизводившие сцену нападения; в стремлении выявить какие-то новые мелкие детали он выжимал и выкручивал меня, как тряпку, стараясь сделать рисунки поточнее. Ее реакция обрадовала его безмерно. На первые картинки она ответила кивками и горловыми звуками, которые мы расценили, как знак понимания с ее стороны. Изображение самого нападения — убийство кучера, бегство лакея и то, как она пряталась среди кукурузы — вызвали всхлипывания; а на расстрел Эскобаров она ответила тем, что съежилась и закрыла глаза.

Думаю, я никогда не страдал избытком чувства такта, но у меня хватило ума не рассказывать обо всем этом Барбаре. Однако Мидбин после того, как на один из рисунков последовала очень уж обнадеживающая реакция, мимоходом заметил:

— Давненько Барбары не было. Ей бы следовало зайти ко мне.

Когда я передал ей эти слова, она буквально взорвалась:



— Как ты смеешь обсуждать меня с этим придурком?

— Ты не так поняла. Мы тебя вовсе не обсуждали. Мидбин сказал только…

— Да знаю я, что он сказал. Я знаю все его глупости наперечет.

— Он хочет тебе помочь, вот и все.

— Помочь мне? Мне!!! Я что — немая, слепая или умалишенная?

— Пожалуйста, Барбара…

— Непривлекательная, да? Я знаю. Я видела тебя с этой тварью. Как же ты должен меня ненавидеть, если разгуливаешь с нею на глазах у всех!

— Ты ведь знаешь, я только вожу ее к Мидбину, да и то лишь потому, что он настоял.

— А ваши маленькие радости под кустом, когда ты якобы пашешь? Думаешь, я не знаю?

— Барбара, какие там радости? Она…

— Лжец. Лжец! Подлец, лицемер! Жалкий, презренный подхалим! Ведь я тебе отвратительна — но ты готов даже целовать меня, лишь бы не вылететь из Приюта. Я не слепая, нет! Ты просто используешь меня — хладнокровно, расчетливо используешь женщину, как ступеньку на пути вверх.

Мидбин объяснил бы и оправдал эти вспышки своей патологией эмоций. Эйс, вероятно, принимал их безропотно и стойко, с видом покорности судьбе, да и отец Барбары поступал так же — но я не видел для себя никакой необходимости быть объектом подобных наскоков. Так я и сказал ей — а потом, по-моему, безо всякого раздражения добавил:

— Может, нам лучше не видеться больше наедине?

Некоторое время она стояла неподвижно и молча, словно я еще говорил что-то. Потом произнесла наконец: