Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 98

Конечно, будь все так, как предполагала мадам Дуайен, я устроилась бы значительно лучше. Но когда Мартина постучалась ко мне и от имени майора, который собирался уезжать, спросила, каково будет мое решение, я ответила, что остаюсь.

Мы договорились со старухами. Кроме той, с которой я уже познакомилась накануне, имелась еще одна, ее сестра, вдова, помоложе, но ничуть не лучше. Она приняла меня в гостиной на первом этаже; гостиная вся состояла из чехлов и холода. Я посулила им денег, и старухи обещали убрать несколько молитвенных скамеечек и кое-какие безделушки — о, конечно, о вкусах не спорят, просто в комнате негде повернуться. Младшая сестра сперва заупрямилась — это была когда-то ее супружеская спальня, — но, видно, сестры находились в стесненных обстоятельствах. Мне милостиво разрешили поставить в ванной электрические плитки — достать их можно в городе — и даже согласились продать печку и уголь. Все как будто устраивалось… Оставалось лишь ознакомиться с городом и его окрестностями, присмотреться к условиям жизни, несколько иным, чем в Париже. Я надела непромокаемый плащ, резиновые боты и отправилась на разведку.

Вот и крыльцо и гравий, скрипевший вчера под ногами. Вилла довольно большая, с оштукатуренными, грязно-бежевыми стенами и остроконечной крышей. Сад с прекрасными, оцепеневшими от холода деревьями, дорога… Ряд вилл, какие бывают повсюду, ничем не примечательные, точь-в-точь как та, в которой я поселилась. Вдалеке показался трамвай… это его шум я ночью приняла за вой ветра в трубе… Кругом ни души, дождь… Сестры объяснили мне, что, свернув направо, я попаду в город, налево — в замок мадам Дуайен… если мне хочется посмотреть на него, — разумеется, только издали: теперь туда ходить нельзя — у ворот стоят часовые…

Пассажиры трамвая держались с завидной непринужденностью. Я же чувствовала себя неловко, я еще не знала, до какой остановки брать билет и сколько платить… Все искоса поглядывали на меня, — видно, здесь знали в лицо каждого, кто ездит по этой линии. Сердце у меня сжалось при мысли, что скоро и я стану постоянным пассажиром, буду рассеянно говорить «до конца» или что-нибудь в этом роде… сжалось при мысли, что этому безумию не будет конца.

Четверть часа трамвай шел все прямо, мимо вилл, затем — поворот, и садов как не бывало, одни только неказистые дома и лавки… Потом пошли дома получше, сквер… И, наконец, совсем приятные места; я вышла из трамвая, чтобы немного пройтись, хотя моросил мелкий дождь.

Городок курортного типа. В центре, вокруг гостиниц — магазины: меха, белье, кожаные, ювелирные изделия… Сразу же за ними начались красивые виллы, нисколько не похожие на ту, в которой остановилась я, правда, довольно старомодные: сплошь увитые плющом стены, в садах сложенные из ноздреватых камней гроты, фонтан в середине, зеленые боскеты, белые статуи… На улицах нарядные женщины, фланеры в кремовых перчатках, разномастные упряжки, высокие кабриолеты на двух желтых колесах, ландо… На одном из широких проездов, между двумя рядами вилл, мне повстречалась беговая качалка на резиновых шинах, запряженная великолепным рысаком, какого можно увидеть только на бегах. Конечно, до войны франты и щеголихи в это время года сюда не приезжали, но теперь все смешалось: законы природы и привычки людей; я ничуть не удивлюсь, если встречу в деревне женщину, семенящую по навозной жиже на высоких тоненьких каблучках, или увижу где-нибудь в лесной чаще мужчину с портфелем под мышкой, словно он пришел сюда вершить государственные дела… В момент перемирия люди, как в замке Спящей красавицы, оцепенели в той самой позе, в какой их застало поражение.

Я купила электрические плитки, несколько тарелок, салфетки, ножи и вилки… Домой я вернулась нагруженная, как верблюд. Я уже знала, где надо выходить из трамвая. Впрочем, от города до моей виллы рукой подать, можно и пешком дойти.





Аббат Клеман и Мартина взяли меня под свое покровительство: аббат добр ко всем, а Мартина почувствовала ко мне особенное расположение. Я не заботилась о продуктах: мне доставляли на дом яйца, молоко, мясо и даже хлеб — его пекла сама Мартина. Кормили меня на убой. Аббат снабжал меня книгами из своей фамильной библиотеки. Мартина с тем же рвением стирала пыль с золотых обрезов, с каким чистила кастрюли и натирала полы. Загадочная Мартина, женщина без возраста, без единой морщинки на бледном лице, плоскогрудая, вечно в одном и том же черном прямом платье, придававшем ей сходство с кюре… Она больше помалкивала, но жест, каким она гостеприимно распахивала передо мной дверь, был куда красноречивее слов.

Если вы поедете трамваем налево, в сторону замка мадам Дуайен, то в одном километре от моей виллы вы увидите большое старинное здание. На первый взгляд тюрьма. А на самом деле больница. Находилась она в ведении монахинь, мать-настоятельницу я нередко встречала у аббата Клемана. Эта дородная жизнерадостная женщина постоянно смеялась, — вероятно, она считала, что громкий смех успокаивает больных, но меня он пугал. Аббат и Мартина принимали ее вполне учтиво, но холодно, что не мешало ей приходить к ним чуть ли не через день. За больницей шли поля, леса, а дальше тянулась ограда владений мадам Дуайен, которым, казалось, нет конца. В глубине главной аллеи вырисовывался широкий фасад великолепного белоснежного замка. Две постовые будки, двое немецких часовых. Здесь помещалось гестапо, и никакой замок с привидениями не мог бы внушить крестьянам соседних деревень того ужаса, какой внушало им не только само это здание, но даже его окрестности. Шикарные машины с немецкими офицерами непрерывно сновали по дороге: стоило Мартине завидеть такую машину или услышать шум мотора, как она тут же начинала креститься и губы ее шевелились в беззвучной молитве… Одни машины направлялись в замок, другие возвращались оттуда. Миновав поместье мадам Дуайен, вы попадали на перекресток, а потом, взяв влево, через несколько минут доходили до ипподрома.

Печка прекрасно обогревала комнату. Кухню я устроила себе в ванной. Запас картофеля, как и полагается, хранился в самой ванне. Иногда выпадали чудесные солнечные дни; я много гуляла, занималась своим несложным хозяйством, читала, старалась хоть как-то убить время… Мартина прислала мне в помощницы жену одного военнопленного, сильную, расторопную женщину, у которой все кипело в руках; когда я бывала дома, она рассказывала мне о своем муже-шорнике (в окрестных владениях имелись конские заводы и устраивались скачки). У Анны было двое детей, которых она все собиралась ко мне привести. Даже мебель и та уступила усердию Анны и заблестела, вероятно впервые с тех пор, как прибыла с улицы Сент-Антуан. В конечном счете я, пожалуй, предпочитала эту жизнь парижской, если только уместно говорить о предпочтении.

Но зато мне решительно не нравилась бесцеремонность, с какой хозяйки в любое время дня и, конечно, без стука вторгались в мою комнату. Внезапно распахивалась дверь, и появлялись сестрицы, иной раз вместе, иной раз поодиночке и всегда по пустякам: то протекает крыша, то аббат Клеман снова прислал одного из подопечных колоть дрова, и на сей раз это уж наверняка — убийца; то Мартина приносила мне что-то в корзинке, но не захотела оставить, сказала — вернется… Когда же старухи, одна или обе, усаживались, тогда — конец, от них не отделаешься… Не умею я выставлять людей за дверь! Старух, по-видимому, привлекала горячая печка, в их комнате со стен текло, как в погребе. Они никогда у себя не топили и, насколько я понимаю не покупали ничего съестного, если не считать супа, за которым ходили в благотворительную столовую. Ни разу я не видела, чтобы они читали газету, наверное, и тут экономили. Жили они как нищенки, но отнюдь не из бедности, а из скаредности, самой мерзкой скаредности, с какой мне доводилось сталкиваться в жизни.

Из двух сестер особенное отвращение мне внушала младшая, та, что была замужем и овдовела. Лучше бы она, по примеру сестры, носила парик, тогда, по крайней мере, сквозь жиденькие пряди волос не просвечивали бы проплешины — противные маленькие лысинки. «Мой покойный муж был очень недурен собой, — рассказывала она, отщипывая кусочки чего-нибудь съестного и ловко кидая их с довольно большого расстояния в бездонную воронку рта, — маленького роста, как и положено жокею, легкий, словно перышко… Он носил цвета графа Б., камзол желтый с лиловой полосой наискось, картуз — наполовину желтый, наполовину лиловый, сапоги с отворотами… Тяжелая профессия!» Старуха снова подкреплялась то тем, то другим; она была невероятно худа, казалось, вот-вот упадет от истощения, и я считала своим долгом ее подкармливать. Она продолжала: «Однажды во время скачек он замертво свалился с лошади — сердце сдало… Со всех сторон бежали люди, лошадь остановилась как вкопанная, смотрела на него, обнюхивала, точно опомниться не могла… А еще говорят — лошадь!.. Его принесли домой, и он умер на этой кровати…» Я старалась представить себе жокея в камзоле из желто-лилового атласа, в сапогах с отворотами в этой комнате, на этой кровати… С таким же успехом я могла бы вообразить, что здесь жила кафешантанная певичка, и то и другое одинаково не вязалось со здешней обстановкой. Но чаще всего старухи сетовали на дороговизну, жаловались, что вынуждены во всем себе отказывать. Я узнала, что у них есть брат — судебный писарь, который в делах, как говорится, собаку съел, его не проведешь.