Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 63 из 77



— Вы нарушили устав, присягу, верность товариществу, — продолжает он. — За рукоприкладство в армии судят. Так что советую признаться чистосердечно. Может, обнаружатся смягчающие вину обстоятельства.

Я напуган до предела. Смотрю на Саникидзе, стараясь по его выражению лица понять, насколько все-таки это серьезно. Доктор хмурит брови, избегает моего взгляда. У меня, кажется, вот-вот отнимется язык. Воображение уже рисует зал суда, судей и меня самого на скамье подсудимых.

Могут даже устроить показательный суд, прямо в части. Однажды у нас был такой. Судили солдата за самовольную отлучку. Уехал домой, не спросившись. Как умею, пытаюсь объяснить Саникидзе свое отношение к Лере.

Саникидзе барабанит пальцами по папке, думает.

— Ладно, доложу командиру полка о том, что вы рассказали сейчас.

Меня уводят. Чувствую, как дрожат колени и, как только оказываюсь в камере, опускаюсь на чурбак. Кажусь себе самым несчастным человеком. Хочется плакать.

Страница сорок девятая

Меня и солдата из батальона аэродромного обслуживания ведут на работу — пилить дрова для кухни. Пилить я не умею. Пилу заедает в бревне, она гнется дугой.

— Не толкай на меня, музыкант, — говорит напарник. — Только тяни. И все. До конца тяни.

Влажные душистые опилки струйками сыплются на траву, припорошили сапоги. Постепенно увлекаюсь новым делом, почти не нервничаю.

С колкой дров у меня вообще ничего не получается. Колун никак не может попасть два раза в одно место. Трещин на полене много, а что толку — оно не разваливается. Но я не теряю надежды и с остервенением дубашу по полену. Промахиваюсь. Колун втыкается в землю у самой ноги. За спиной слышится девичий смех. Оглядываюсь.

У крыльца столовой стоят девушки в синих беретах со звездочками, в аккуратных сапожках. Видно, приехали на занятия: в руках тетради. Среди девушек и Лера.

Наши взгляды встречаются. Нет, я не обнаружил в них того насмешливого любопытства, которое искрилось в глазах ее подружек. Они задумчиво печальны. Черные крылья бровей недоуменно подняты кверху.

— Эй, солдатик, смотри не отруби себе чего-нибудь! — кричит одна из девиц.

— Может, помочь? — вторит ей другая.

Лера оборачивается к ним и что-то говорит вполголоса. Пальцы нервно крутят пуговицу на груди. Девчата примолкают, прячут глаза.

Я продолжаю стоять истуканом, чувствуя, как полыхает пожар на моем лице. Стыдно, очень стыдно перед Лерой и за свой арестантский вид, и за то, что я такой никчемный человек. Даже дрова колоть не умею.

Девушки строятся в колонну по две и уходят. Лера больше так и не повернулась в мою сторону. Меня охватывает злость на всех этих девчонок, позволяющих себе смеяться над кадровым солдатом. Жалею, что не сказал что-нибудь соленое в ответ, такое, какое умеет говорить Бордюжа, когда его задевают за живое.

После обеда нас опять ведут на работу — чистить солдатскую уборную. Вечером происходит смена караулов. Слышно, как на улице старый начальник караула докладывает новому а постах, о том, что за время его дежурства ничего существенного не произошло, если не считать того, что арестовано два солдата за рукоприкладство. Раздаются команды, лязгают карабины. Спустя некоторое время скрипит засов, и в камеру входит капитан Щербина. За ним старый начальник караула.

— Здесь только один, — говорит он. Встаю с чурбака, здороваюсь.

— Да, здесь один, — повторяет Щербина, не отвечая на приветствие и не глядя на меня. — Ну хорошо, пойдем дальше.

Никогда я еще не видел у него такого сурового непреклонного лица. Уходят, разговаривая о своем. А меня как и не существует. Для Щербины я сейчас арестованный, которого нужно стеречь. Как будто я могу убежать! И это мне горше всего сознавать, потому что наши отношения с капитаном постепенно стали выходить за рамки служебных. Я даже был у него в гостях.

А теперь Щербину словно подменили. Может, он знает обо мне такое, чего я о себе не знаю. Может, они в самом деле решили меня судить. Но за что? Что я сделал? Подумаешь, ударил товарища по щеке и ударил-то ладошкой, а не кулаком. Конечно, для них Мотыль не просто мой товарищ. Для них он прежде всего солдат. А драка среди военнослужащих — это преступление.

Страница пятидесятая

На другой день меня снова вызывает Саникидзе. На этот раз не расстегивает папку и не достает бумагу с казенным словом «дознание».

Приступив к разговору, капитан сначала ведет его довольно миролюбиво, но вскоре так начинает меня распекать, не знаю, куда деться от стыда. Говорит о том, что я опозорил звание советского солдата, что армии не нужны, такие разгильдяи, что меня надо судить военным трибуналом.



Стою перед капитаном навытяжку, не шелохнувшись, не проронив слова. Каким-то интуитивным чувством понимаю, что дальше этого «распушона» дело не пойдет, что все его крепкие слова — это отголоски прошедшей бури, я должен принять на себя ее последние удары.

Уже совсем спокойно Саникидзе объявляет, что я свободен и могу отправляться в казарму. Даже не верится.

— Большое спасибо, товарищ капитан.

— Командиру полка, дорогой, говорите спасибо, — бурчит он.

Через пять минут высокие глухие ворота караульного помещения открываются. Я на свободе! Вместе со мной освобождается из-под ареста и Мотыль.

Идем в казарму вместе. Молчим. У меня уже нет зла на Германа. Подумаешь, ляпнул парень не то, что нужно. Как будто сам я всегда говорю только то, что полагается. И спор его с нашим писарем теперь кажется просто озорством несерьезного человека. Ведь тут с какой стороны посмотреть.

— Слушай, коллега, извини, — говорит Герман, подбрасывая и ловя зажигалку. — Я думал, ты поставил на ней крест с завитушками. Не нашел общего языка. А вообще, она в личном плане — мимоза с шипами. Это меня не устраивает.

Я иду себе, молчу. Пусть болтает, что хочет. Вся его болтовня не стоит и выеденного яйца.

— Так что не думай плохого, — продолжает он. — Могу передать тебе ее по акту в совершенной целости и сохранности. Клянусь. Я машу рукой.

— Не будем об этом. Только, если можешь, скажи, почему вы убежали от меня зимой на горке.

— Она попросила проводить ее до трамвайной остановки. Ну услужил ей. Вот и все.

— А со мной даже не захотела проститься? Странно все это было.

— У женщин такое случается, поверь моему опыту. Каприз, так сказать. Ну, а ты все-таки меня извини.

— Тебе нечего извиняться, — отвечаю. — Мне нужно извиниться. Как у меня все получилось — сам не пойму. Обидно было.

— Да нет, схлопотал я за дело. Ты ее любишь. Это хорошо. А вот у меня жизнь враскрутку пошла. Не жалею, не люблю, не плачу, как сказал поэт. Это, конечно, плохо.

Не узнаю Мотыля. Может, он смеется надо мной и сейчас вот-вот выкинет какую-нибудь новую штуку. От него можно ожидать.

Но я ошибаюсь. Герман говорит искренне. Достаточно взглянуть на него, чтобы убедиться в этом. Никогда еще не видел у него такого виноватого выражения на лице. Наверно, цинизм его — это оболочка, за которую он прячет недовольство собой.

Подаю руку.

— Хочешь, забудем, что произошло между нами?

Обмениваемся рукопожатиями. Товарищи встречают нас сдержанно. Даже руки никто не подает. И мы не чувствуем себя героями. Мне даже обидно.

— На этот раз в субботу из-за вас увольнение никто не получил, — сообщает мне Шмырин без особого, впрочем, сожаления. Сам он заступает в очередной наряд — дежурным по штабу. Суров закон, но зато он закон, как говорили римляне.

Ответственное задание

Ветер дул с моря. Стахов узнал об этом, не вставая с постели. Узнал по дребезжанию плохо закрепленного в раме стекла. Приподнялся на локоть и посмотрел на часы. Фосфоресцирующие стрелки показывали без четверти пять.

В голову полезли беспокойные, невеселые мысли. Вряд ли его пошлют на полеты в таких сложных метеорологических условиях. Все эти недели после отпуска погода, как назло, стояла безоблачной. У руководства полка не было возможности дать Стахову провозные.