Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 22

Мой спектакль рушился, и на аплодисменты рассчитывать не приходилось. Я уже стоял в прихожей, и пора было уходить. Надо было на ходу менять сценарий.

– Как вы думаете, почему я проверяю именно противопожарную безопасность? – спросил я ее, пытаясь быть максимально вежливым и чуть ли не ласковым.

Хозяйка молча пожала плечами и вопросительно посмотрела на меня. Тут я постарался придать своему лицу самое неприятное выражение и угрожающе продолжил:

– А потому, что если ты сегодня же не вернешь Анне Ивановне книгу Солженицына, то завтра ваш дом заполыхает со всех сторон. Ты меня поняла?

Соседка побледнела. Вероятно, не столько от самой угрозы, сколько от резкой смены тона и внезапного перехода на «ты». Я понял, что для пущей убедительности мне надо было бы еще грязно выругаться, но у меня не получилось. Дальнейшие разговоры только ослабили бы впечатление, и я повернулся уходить. Соседка между тем опомнилась и сдавленным голосом выдавила:

– Я пойду в милицию.

– Иди, – согласился я. – Но тогда твой дом уж точно сгорит.

Весь день мы сидели дома как на иголках, ожидая новостей от Анны Ивановны, которая ничего не знала о моем визите под видом электрика. Вечером Таня пошла к ней. Вернувшись, она рассказала, что в доме переполох, все соседи о чем-то спорят и очень нервничают. Как я и рассчитывал, злобная соседка рассказала остальным жильцам дома о поступившей угрозе. Я надеялся, что остальные, не будучи такими отчаянными советскими патриотами, образумят ее. Но время шло, а ничего не происходило. Утром Таня уехала на работу, а вернувшись, первым делом пошла к Трояновской. Я ждал ее в нашей малаховской квартире. Часа через два она вернулась улыбаясь – в ее сумочке лежала злополучная книга.

Все получилось, как мы и ожидали. Весь вечер соседи спорили между собой, что важнее – долг советского человека или их собственный дом. Мнения разделились. Никому, кроме злобной соседки, от доноса никакой выгоды не было, а погорельцем мог стать каждый. Судьба «Вороньей слободки» никого не прельщала. В конце концов дело дошло до ругани, злобную соседку уломали, и на следующее утро кто-то из соседей вернул книгу владелице.

Анна Ивановна перенесла все это совершенно спокойно.

– А нет ли у вас, Саша, почитать других романов Солженицына? – спросила она меня несколько дней спустя.

– Конечно, Анна Ивановна, – отвечал я, – только давайте сначала вернемся в Москву.Анна Ивановна Трояновская, прожившая такую долгую и неутомимую жизнь, умерла в 1977 году.

В Советском Союзе очень любили американских рабочих, но терпеть не могли крупнейший американский профсоюз АФТ-КПП (Американская федерация труда – Конгресс производственных профсоюзов). И было за что! Таких упертых антикоммунистов, как в этом профсоюзе, надо было поискать. Их лидер Джордж Мини не упускал случая выразить свое отвращение к коммунизму и советской системе. Советы платили ему тем же.





В 1977 году Джордж Мини пригласил на конгресс АФТ-КПП в Лос-Анджелесе шесть человек из СССР: Анатолия Марченко, Андрея Сахарова, Владимира Борисова [10] , Валерия Иванова, Надежду Мандельштам и меня. Разумеется, никто не смог поехать, да и приглашение дошло по почте, кажется, только до кого-то одного из нас. Некоторые послали свои выступления, но планировалось еще и общее письмо с объяснением, почему мы не можем приехать. Мне выпало обсудить эту тему с Надеждой Мандельштам.

Надежда Яковлевна была тогда уже очень хорошо известна не только как вдова великого поэта Осипа Мандельштама, но и как автор двух книг воспоминаний о своем муже и той эпохе, в которой ему выпало жить и умереть.

Ей было семьдесят восемь лет, она жила в Черемушках, и меня привел к ней Петя Старчик, который перед ней благоговел и как-то помогал. Надежда Яковлевна была то ли нездорова, то ли просто устала и принимала нас лежа в кровати, без церемоний, но с достоинством. Я изложил ей суть дела – рассказал о приглашении в Америку и нашей идее написать общее письмо. Она отнеслась к этому прохладно, но сказала, что подумает. Заокеанская страна не привлекала ее, на путешествие не было сил, и, мне кажется, жила она больше прошлым, чем настоящим, а тем более будущим.

Я немного стушевался в начале разговора. Да и как было не стушеваться, когда перед тобой живая легенда и свидетельница трагических событий и великих поступков. Она была удивительно откровенна. Меня тогда поразило, что она говорит со мной серьезно и искренне, как с близким другом, хотя видит первый раз в жизни. Теперь я думаю, что она говорила тогда не столько со мной, сколько с воображаемым собеседником, своим вечным оппонентом.

Она ощущала дефицит справедливости в окружающем ее мире. В своих воспоминаниях она написала правду о многих людях, и многие на нее обиделись. У нее не было времени на лукавство. Она спешила. Если она считала нужным выругаться, она материлась – но не потому, что это доставляло ей бравое удовольствие эпатировать окружающих (что так любят делать для пущей «народности» иные русские интеллигенты), а потому, что так было короче, так было проще выразить отношение. Она избавляла свою жизнь от шелухи условностей и вежливой лжи. Она была беспощадна к другим, к себе и даже к покойному мужу.

Мы заговорили о Мандельштаме, о судьбах писателей в России, об искуплении грехов революции – чужих грехов. В какой-то момент, помолчав, Надежда Яковлевна сказала со вздохом, что не может простить Мандельштаму его последних верноподданнических стихов Сталину. Я пробовал возразить, что теперь эту вину взвешивают на других весах, а мы судим о поэте по его гениальным стихам, а не по расчетливым. Она этот аргумент не приняла. (Да и слаб он был, честно говоря, но хотелось ее успокоить.) Для нее Осип Мандельштам был не только поэтом. Близкому человеку трудно простить несовершенство.

Она разговаривала со мной, а была устремлена в себя, в свое прошлое, и там спорила с Мандельштамом, с друзьями и недругами, которых уже давно не было на свете. Такой она мне и запомнилась – прямой, резкой, страстно обращенной к прошлому, спокойной к настоящему, равнодушной к будущему.Больше я с ней не встречался. Надежда Яковлевна умерла в декабре 1980 года, когда я был уже далеко на Севере.

Писательский зуд

Слова завораживали меня. В самом раннем детстве, когда мама читала нам на ночь стихи Пушкина и Маршака, а папа – «Без семьи» Гектора Мало, меня увлекал не столько даже сюжет, сколько музыка слов, мелодия выражений. Это был будто бы отдельный мир, в котором разные слова имели свое предназначение и свой вес. Были слова важные, а были – простые, и их переплетение составляло странную и красивую картину, когда они складывались во фразы, как цветные огоньки в моем чудесном картонном калейдоскопе.

Мне было четыре года. Папа писал кандидатскую диссертацию по медицине – крохотные буковки ложились ровными экономными рядами на лист белой бумаги. Я был зачарован этим процессом. Как-то я взял бумагу и написал несколько строк бессмысленных закорючек. Получилось здорово, я был горд и попросил отправить это Маршаку, поскольку Пушкину, как мне объяснили, отправить было почему-то невозможно. Папа положил мое письмо в конверт, написал на нем «Москва, Союз писателей СССР. С.Я. Маршаку» и на следующий день бросил конверт в почтовый ящик.

Скоро я забыл о своем письме, но однажды вечером в квартиру позвонил почтальон, поговорил о чем-то с папой, и через мгновение мне была вручена бандероль. Мне, персонально, в четыре года! Я чуть не лопнул от гордости. В бандероли была книжка Маршака с детскими стихами и дарственной надписью автора на фронтисписе. С тех пор у меня завязалась переписка с Самуилом Яковлевичем. Я посылал ему свои стихи и рассказы, он мне писал открытки и письма с настоятельными просьбами читать Пушкина, Лермонтова и других русских писателей. Время было советское, в школе велели читать про войну и подвиги героев, а я следовал советам Маршака и старался читать классику. Хотя, признаться, мне это было тогда совершенно неинтересно. Так и переписывались мы с ним до самой его смерти в 1964 году. Мне было тогда одиннадцать лет.