Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 81 из 120

Игнат встал, долго, с трудом переставляя непослушные, навсегда окоченевшие ноги, взбирался по лестничке, пока наконец не сел в изнеможении на край лаза.

Рядом, занимая половину небольшого чердачка, стоял его, деда Игната, гроб.

Обеими руками взялся за крышку и, вздрогнув, отпустил тут же. Почудилось — тронуло теплом. Положил ладонь, чтоб убедиться — нет, все-таки показалось. Откинул крышку — толкнул и сам испугался: вымерзшее до сердцевины дерево чудом не раскололось вдоль бледных, едва заметных жилок, так… пошла длинная тонкая трещинка да замерла, не добежав чуть. Приподнял лежащий в головах треух. Под новой, ни разу не надеванной волчьей шапкой тускло желтела пригоршня жита.

Ту пригоршню можно было бы замочить, отварить, а на отваре да мясистых клубнях болотного рогоза замешать похлебку, добавлять в нее по ложке каши и тем протянуть хотя б неделю, до оттепели. Дед посидел еще, поджав губы и пересыпая крепкие продолговатые зернышки. Решился — перевернул треух и принялся собирать хлеб в него.

Кабы верил дед Игнат, что вернется посланный в деревню дурачок без имени, которого оставлял он «за старшого», когда уходил надолго в лес, — так не тронул бы заветную пригоршню, не опустошал бы гроб. Только, верно, загрызли парнишку волки, если не замела метель. А раз тронул Игнат горсть жита, пришлось и об остальном позаботиться.

Зерно смешал в чугунке со снегом да, совестясь, поставил к Ванятке, под шкуру — не шелохнулся малец, когда снаружи дохнуло студеным. Теперь предстояло встречать гостей. Игнат вышел в сенцы и взял рогатину, с которой по молодости ходил на того самого медведя, чья побитая молью шуба сберегала сейчас жар палимого лихорадкой тельца, отпугивала безносую оскаленной мордой. Сделал рогатину он когда-то сам, вырезал из подходящей ветки карагача, опалил, как положено травками, прочитал заговор и потому сейчас, стукнув концом о пол, с удовольствием почуял упругую дрожь доброго дерева.

Приотворил дверь — заскрипел лежалый, трехдневный снег, упал с козырька смерзшийся сугробик, разбился на три части у входа, брызнув в сенцы осколками. Игнат едва протиснулся в щель и, ломая рогатиной наст, пошел туда, где пряталась под снегом межа. Надо было выкопать, обозначить низенький межевой частокол. Долго ходил от одного столбика к другому, постукивая трижды по черному дереву и приговаривая: «Чур меня, Чур!» — пока не обошел избу кругом.

В сенцы вернулся закоченевший, повалился у порога и просидел так, не шелохнувшись, до полдня, пока не заиграл, ослепляя, искрами мерзлый наст. Игнат вздрогнул — уходило время и силы, а дел еще было невпроворот. Опираясь на рогатину, встал, прошел в горницу, кинул в печь полешек, огонь-травы сверху, ударил по кремню. Запылало ярко-голубым пламенем, занялось жарко. Кочергой сгреб тлеющие бледно-рыжие цветы в сторону. Потянувшись, снял с полатей связку петушиных гребешков — трех кочетов дед Игнат зарезал еще по осени, — вздохнув, накинул связку на рогатину. Не бог весть какой оберег, да при малых силах и невеликая подмога не лишняя. Вынул из-под медвежьей шкуры чугунок, закопченным до черноты ухватом задвинул в печь и пошел по всем четырем углам, пока каша поспевает, молитвы читать — богам старым и новым.

Когда солнце малиновым окоемом коснулось верхушек сосен, дед откинул край шкуры, положил горящую голову внука себе на колени — мокрые волосы липли ко лбу, веки подрагивали, — смочил бледные растрескавшиеся губы теплым взваром. Ванятка застонал, но сглотнул. Так и кормил, по чуточке, скатывая разваренное жито в шарики, закладывая в рот, пальцами прижимая язык к зубам, надавливая на тонкое дрожащее горло. Вспомнил, как лето целое ходили они с Ваняткой за птенцом козодоя, кормили так же вот, а тот давился, мотал глупой своей головой, выворачиваясь.

А за оконцем смеркалось. Дед Игнат накрыл чугунок рогожкой, обмотал плотно, поставил еще горячую кубышку в ноги мальцу, приговаривая: «То ты кашку грел, нехай она тебя погреет». Накинул страшную медвежью голову, спрятав Ванятку от глаз костлявой. А что придет она нынче — не сомневался. За окнами под чьими-то ногами хрустнул наст.

Подхватив рогатину, вышел за дверь, шагнул от порога, вглядываясь.





Пришел неупокойничек.

У чурок стоял Тимофей, что не возвернулся о позапрошлый год из города. Шептались, будто ушел от жены к полюбовнице… брехали, значит, псы шелудивые. Тимошку было жалко, шебутной парень, веселый — теперь лицо почернело, батогом разбитое, продавленное внутрь. Стоял тихо, не выл — на избу смотрел, на чердак. Крепко держал Чур нежить, хоть ни горячих углей, ни зерна, ни вина, ни меда не опустил дед Игнат в землю под чурбачки.

Солнце не вставало век, но как посерел лес, потянулся меж ветвями сизый, зябкий свет, дед Игнат ступил от приоткрытой двери, подошел к Тимошке — мороз глушил тяжкий дух, а все одно мерещился смрад могильный, — поглядел в черное лицо, нагнулся, постучал по чурбачку трижды и прошептал: «Чур меня, Чур!»

Весь день дед Игнат кормил Ванятку взваром, перебирал скарб в прогрызенном мышами ларе, выглядывал в окошко на каждый скрип подтаявшего снега. Покойник стоял у межи. В сумерки Игнат взял рогатину, вышел, встал перед дверью.

Лес, ночами похрустывающий, пощелкивающий мерзлыми ветками, ожил. В чаще сверкали голодные волчьи глаза. Ухватил рогатину крепче — звякнули бубенчики, нанизанные чередой на петушиную связку. Волков Чур не остановит, а волколаков — и подавно. Захотелось нагнуться, пригоршней снега умыть лицо, да лобастый серый зверь вышел из лесу, задрал морду, принюхиваясь. Редкая шерсть поднялась дыбом. Оскалил пасть, повизгивая, и, прильнув к насту, прыгнул через межу, высоко. Принял его Игнат на рогатину, поднял как сноп, над головой запрокинул и стряхнул обратно — в голый подлесок. Заскулил щенком подранок, пополз, размазывая вязкую кровь по твердому насту, а потом извернулся и цапнул себя, вырывая кишки из раны. Взвыла волколачья стая — прижимали к голове уши, приседали на жилистых лапах, прыгали туда, где запахло кровью.

Игнат отступил на шаг, в щербатый провал приоткрытой двери. Стая кольцом рассыпалась. Боялась рогатины, а когда бил концом о косяк — соловьем заливались на морозе бубенчики, — и вовсе отскакивала от ненавистного звона. Волколаки бродили внутри межи, грызлись, поднимали морду по ветру, пробуя воздух, — чуяли теплую человечью кровь и другой, смутный, щекочущий ноздри зов, — скуля, утирали нос лапой. К рассвету Игнат отступил в сенцы и захлопнул дверь. Враз ударилось тяжко — посыпалась труха из щелей, заскреблось когтями. Задвинув засов, метнулся Игнат в избу, схватил бадейку студеной воды да плеснул под порог. Снаружи отступило, стихло. Дед Игнат держал дверь, пока не зашевелилась на столе медвежья шкура да не вынырнула из-под нее встрепанная макушка Ванятки.

За толстой бревенчатой стеной ходили, рыли то тут, то там сильными лапами — летел за окошком разгребаемый снег, — кидались на дверь, да засов держал хорошо, и вода приморозила крепко. Потом вспрыгнуло на крышу, принялось терзать соломенную кровлю. Ванятка выглядывал из-под натянутой по глаза шкуры, прислушивался, а как начинало рвать и рычать — прятался.

К полудню ослабел Чур. Под мерными человечьими шагами заскрипел наст — заглянул в окошко неупокойничек. Ванятка заплакал, глядя на черное продавленное лицо да выклеванные вороньем глаза, дед Игнат подскочил, завесил окошко рушником. Сел на стол рядышком, обнял мальца, запел, покачиваясь:

А в сумерках нежданно-негаданно смолкло. Чутко дремавший Ванятка поднял голову, поглядел на деда удивленно. Игнат отпустил внука, накрыл с головой шкурой, прошел в сенцы, придержал ладонью бубенчики и тихо взял рогатину, отступил на шаг. Заскулила, зарычала волколачья стая, да не рядом, а на опушке, и снова унялось. Послышались шаги близко, и вдруг трижды стукнуло в дверь.