Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 62 из 120

— Угу. — Славка ткнул кисточкой в черную краску.

— Славка! Повернись ко мне немедленно! А то я тебя излуплю.

— Это непедагогично, — сообщил Славка, но все же повернулся.

— Куда ты дел таблетки?

— Правду говорить?

— Правду.

— Если я скажу правду, ты все равно не поверишь.

Дмитрий мысленно схватился за голову. И посочувствовал Елене Иосифовне, от души.

— Изверг, — сказал он мрачно. — Все равно говори.

— Это для Карны.

Дмитрий молча сел на стул. Анальгин и древнее божество у него в голове никак не вязались.

— Не пори чепухи, — сказал он уныло.

— Я же говорил, что не поверишь.

— В общем, так, — твердо объявил Дмитрий. — Или через полчаса анальгин лежит на месте, или ты от меня шагу не ступишь, ясно?

— А на твои свидания мы тоже вместе ходить будем? — невинно поинтересовался брат.

— На свидания я тебя запру! В ванной!

Славка тяжело вздохнул и вернулся к недокрашенной лошади. Вот и говори взрослым правду, думал он, себе же хуже. Из кухни донесся запах жарящейся картошки. Может, голодовку объявить?

— Эй, Лихослав! — весело крикнул оттуда Дмитрий. — Что за дама у тебя над кроватью? Я ее раньше не видел!

— Я же не интересуюсь, куда ты Аллочку свою вешаешь, — буркнул Славка.

Нахмуренный Дмитрий вырос на пороге.

— Алла — очень хорошая девушка. И я оч-чень тебя прошу, отзывайся о ней уважительно.

— А ты — о Карне.

Дмитрий снова сел на стул.

— Еще раз услышу в доме это имя!..

— Услышишь, — пообещал Славка зловеще. Вспомнил, как братцу досталось древком сулицы по лбу, и решил, что это ненадолго помогло. И вздохнул.

Если бы еще Женька был в городе. Но Женьку услали в санаторий. Он только успел вызвать Славку посреди ночи условным мяуканьем (вот не чужд был классики) и сунуть свернутую трубочкой тетрадь, страшным шепотом потребовав: «Только при мне туда не заглядывай!» Славка и не заглянул, честно продержался до утра — тем более что спать очень хотелось. А утром уже было можно.





На первой странице Женька писал, что обязательно напишет. Положим, это просто вранье. Или времени не будет, или лень окажется, да и зачем переписываться, разъехавшись на какие-то двадцать четыре дня? Но все равно было приятно. А дальше Димка позвал завтракать. Даже не позвал — потребовал. Хотя какая там вермишель… ведь интересно. «Землетрясение в Сан-Франциско… года. „Титаник“ за два часа до столкновения. Всадник в кольчуге на заледенелой палубе. Списали на шок… И когда за Припятью вспухла малиновым заревом Звезда Полынь, припоздавшие давеча прохожие не связали это и проскакавших по ночному проспекту всадников — по тому проспекту, по которому через два дня пойдут автобусы с детьми… Не видят. Или не верят тем, кто замечал. Один-единственный раз навьи упоминаются серьезно — в летописи. Похоже, тогда еще верили собственным глазам, а не авторитетному мнению».

Славка вспомнил, как выслушивал его Женька, завалясь на диван и закинув на поручень обутые в кроссовки ноги, как теребил многострадальное оттопыренное ухо, выдавая:

— Это же какой-то летучий отряд получается. Бери и используй. Только чем потом платить?

— Дурак.

— Да, я дурак, — покорно согласился Женька.

И тут же выдал историю про прадеда, который ездил до войны на полуторке и к которому подсела странная женщина, стояла и махала красным платком. Другие не подбирали, а он подобрал. И она сказала ему, когда начнется война. До минуты. Он поверил — и уцелел. Ну и что, что тогда все комсомолки в красных косынках бегали. Во-первых, платок, а не косынка. А во-вторых, из закрытой кабины так запросто не исчезают… «„Навие полочан побияху“. Двери и окна перед сумерками захлопывали так, что косяки вздрагивали. Считалось, что если кто-то выглянет на стук копыт — навь утащит с собой. А утром найдут мертвым. Теперь считается, что было моровое поветрие. Конечно, если не хоронить заразных мертвецов, они утащат кого угодно. А может, они пытались предупредить?» «Они» было тщательно подчеркнуто. Умный человек Женька. И основательный. Но когда Славка, запихнув в рот очередную ложку вермишели, перевернул страницу…

Славка переглотнул. Слезы стали где-то очень близко к глазам. Потому что это было как его сны. Только словами. Потому что…

…резкий запах травяной и кровавый, и проходящая сквозь мир рука… как сквозь небо.

Время гладит волосы Карны и раздувает уголья в костре и черную хвою над головой. А смешной солдатик-француз, утонувший в Березине, теребит струну гитары. А ты рубишься с ратником, которого придавило бревном во взятой Батыем горящей Рязани. От сердца рубишься, щедрой рукой. Мертвым не болит. А твое «больно и страшно» тает сейчас в сухом дрожании клинка. И исходит мгновениями ночь, у которой отобрали сумерки. И щербатый череп луны ухмыляется на закраине набрякшего кровью небосклона. Что думаешь ты, полочанин, беглый холоп, ночной тать, душегубец, когда видишь прижатые ко лбу ледяные руки Карны? Или не думаешь ничего, а просто, присев в повороте, рубишь с плеча, с хаканьем, всю силу тела вкладывая в удар, и меч опускается сверкающей полосой, от которой нет защиты? Каково тебе, мертвому? Болит?

А значит, живой.

Вы падаете в сумерки, как в темный омут, чтобы не помнить — и возвратиться. Сюда, к этому костру, всегда одному и тому же. И что за дело, коли трава по склону прихвачена зазимком, а глубже, под соснами, можно сыскать спелую землянику… и ландыши. Которые цветут! Ночь ваша — единственная, одна на всех, и без того куцая, как заячий хвостик, а ее еще располовинили… Ну пусть не половину, пусть треть… оторвали у без того мертвых, откусили край: так волки откусывают край луны — щербатое блюдечко, конский череп на закраине небосклона… А ту, что пробует вспомнить, — наградили болью. Воткнутый в землю меч захлебывается палой иглицей. Похмельные гнилые столбы с выжженными глазами — вот они мы. В замети листьев истлевают имена.

Но ведь что-то есть в сумерках, если они под запретом?!

Карна, не надо, не думай. Не надо, Карна.

Славка все старался выпутаться из длинных рукавов Димкиной пижамы, а тот не давал, заворачивал сверху, подтыкал одеяло, так что Славка оказался как бы в гнезде и наконец смог согреться. А за окном была ночная гроза, и то и дело вспыхивали, точно клинки, короткие молнии. Славка пил, обжигаясь, чай, поданный братом, а тот ворчал:

— Лихо мое! И в каком болоте ты извозился?

Славка кивал, а когда Дмитрий на минуту вышел, быстро слез с кровати и заглянул за дверь, где спрятал лук.

— Карну ранили, — бормотал он, засыпая.

— Ну что ты городишь…

— Она на то… капище… ходила-ходила. И они ночью, перед дорогой, ей являлись.

— Какое кладбище? Кто являлся?

— Навь, — хрипло выдохнул Славка.

Дмитрий пощупал ладонью его лоб — лоб был горячий.

Славка очнулся, когда кукушка в часах лениво пробормотала одиннадцать. В комнате горела прикрытая рубашкой настольная лампа, Дмитрий похрапывал за стеной. Гроза давно окончилась, и только в отдалении ворчал запоздалый гром. Славка знал, что засыпать больше нельзя. Он встал и распахнул окно.

…в холодном осеннем лесу. Ветер остервенело рвал с кленов и осин последние листья, раздувал пламя костра. В костре свистели мокрые сучья, листья разбегались по земле с шорохом вспугнутых зверей. Над лесом, почти задевая за ветки, неслись облака.

Славка тряхнул головой, возвращаясь в знакомую комнату. Веки слипались, першило в горле. Сухая ладонь легла на его лоб, в губы ткнулся холодный край чашки. Славка проглотил («Горькое!..») и открыл глаза. Карна наклонялась над ним. Славке сделалось хорошо, даже горло болеть перестало.