Страница 71 из 123
Собрание все еще рассуждало, когда Лафайет уже вышел, унося вместо победы несколько улыбок. Он отправился к королю. Там собралась вся королевская семья; король и королева приняли Лафайета с признательностью, но также и с сознанием бесполезности его отваги. Лафайет в этом деле компрометировал больше, чем свою жизнь, — он компрометировал свою популярность. И королева с этого времени стала искать себе спасения ниже. Дантон одной рукой управлял молодежью и клубом кордельеров, а другой — тайными замыслами двора. Вот источник его знаменитых слов, соответствующих двойственности положения: «Я спасу короля или убью его».
Королева предуведомила Дантона, что Лафайет намерен на следующий день произвести смотр батальонам национальной гвардии, выступить перед ними с речью и взывать к противодействию Жиронде и клубам. Петион, предупрежденный Дантоном, отменил предполагаемый смотр. Лафайет провел ночь в своем отеле, под охраной почетного отряда гвардейцев, а на следующий день уехал к своей армии, все еще не отчаявшись в своем намерении устрашить якобинцев. Перед отъездом он отправил Собранию письмо, полное полезных советов. Верньо, Бриссо, Жансонне, Гюаде выслушали его властное послание с презрительными улыбками.
Путешествие Лафайета в Париж оказалось единственной попыткой к диктатуре, какую он сделал за всю жизнь. Побуждение было великодушно, опасность велика, средств не имелось никаких. С этого дня Лафайет, потерпев неудачу в открытом противодействии, начал прибегать к другим замыслам. Спасти короля, дать ему возможность ускользнуть из того самого дворца, в котором он его стерег два года, сделалось единственным помышлением генерала.
Он предложил Людовику два различных плана похищения его с семейством из Парижа. Первый план следовало выполнить в годовщину праздника Федерации, 14 июля. Лафайет появляется в Париж снова, вместе с Люкнером. Генералы окружают короля несколькими надежными отрядами войск. Лафайет обращается с речью к батальонам национальной гвардии, собранным на Марсовом поле, и возвращает королю свободу, вывозя его под конвоем. Второй план состоял в том, чтобы разместить войска Лафайета в двадцати милях от Компьена. Оттуда Лафайет должен был перевести в Компьен два кавалерийских полка, на которые вполне полагался. Приехав сам в Париж накануне, он сопровождал бы короля в Собрание, где король объявил бы, что, сообразно с конституцией, которая позволяет ему жить на расстоянии двадцати миль от столицы, он отправится в Компьен, и подтвердил бы свою присягу конституции. Эти мечты были увлекательны, но оставались химерами. Оказавшись в эпицентре опасности, король сам понимал непрактичность подобных средств. Он не доверял раскаянию честолюбия, которое подставляло для его спасения те же самые руки, какие он считал причиной своей гибели. «Мы хорошо знаем, — говорили друзья Людовика XVI, — что Лафайет спасет короля, но ему не спасти монархию».
Королева, гордость которой равнялась ее мужеству, с презрением отказалась от всех предложений генерала. Притом и тайные сношения с Дантоном успокаивали ее. Пятьдесят тысяч франков казались Марии-Антуанетге более чем достаточной ценой для того, чтобы усилить влияние этого оратора на жителей предместий. Даже принцесса Елизавета была уверена в Дантоне. «Мы ничего не боимся, — сказала она по секрету своей приятельнице, маркизе де Режкур, — Дантон с нами».
Сами жирондисты также имели таинственные сношения с двором. Самый опасный из жирондистских ораторов, Гюаде, согласился на тайное свидание в Тюильри. Ночной мрак прикрыл его поступок; потайная дверь и лестница привели его в комнату, где король и Мария-Антуанетта ожидали его. Простота и добродушие Людовика XVI всегда с первого раза торжествовали над политическими предубеждениями прямодушных людей, которые с ним сближались. Он принял Гюаде, как принимают последнюю надежду. Он изобразил перед ним весь ужас своего положения. Королева проливала слезы. Разговор продолжался долго. Искренность проявлялась и с той и с другой стороны, но постоянства и твердости в решениях не обнаружилось. Когда Гюаде хотел удалиться, королева спросила его, не хочет ли он видеть дофина, и, взяв сама свечу, провела его в комнату своего сына. Маленький принц спал. Спокойный Гюаде убрал рукой волосы, закрывавшие лицо дофина, и поцеловал ребенка в лоб, не разбудив его. «Воспитайте его для свободы, сударыня, она составляет необходимое условие его жизни», — сказал Гюаде королеве, пряча слезы, и вышел из дворца в таком смущении, как будто предвидел зловещую пропасть под своими ногами. Человек с нежным сердцем устрашился в нем политического деятеля. Так устроены люди.
XVIII
Вернувшись в лагерь, Лафайет написал Собранию третье письмо; его тоже выслушали равнодушно. «Удивляюсь, — сказал Инар, — что Собрание до сих пор не отправило в Орлеан этого мятежного солдата!»
В клубе якобинцев борьба между Робеспьером и жирондистами, казалось, на время затихла: они соперничали уже только в угрозах Лафайету. Робеспьер старался не портить отношений ни с одной из крайних партий и больше углублялся в общие соображения. Наблюдать за ходом событий, просвещать народ и предупреждать обо всех опасностях — такова была единственная роль, которую он на себя принял.
Ропот часто прерывал его длинные речи. Сохраняя бесстрастное выражение, он проглатывал жестокие унижения.
Инстинкт Робеспьера, основываясь на непостоянстве общественного мнения, заранее открывал ему, что в этом столкновении противоположных и беспорядочных стремлений власть достанется самому терпеливому. Дантон делал в клубах ужасающие предложения, таким образом маскируя свои сношения с двором. «Я принимаю, — кричал он, — на себя обязательство внести ужас в развратный двор! Австрийский дом всегда приносил несчастье Франции. Потребуйте закона, который заставил бы короля развестись со своей женой и отослать ее в Вену, с любыми предосторожностями, уходом и той безопасностью, на какие она имеет право!»
Бриссо, давний друг Лафайета, предал его, наконец, ярости якобинцев: «Этот человек снял маску, — сказал он. — Ослепленный безрассудным честолюбием, он выдает себя за протектора. Эта дерзость его погубит. Что я говорю?! Она его уже погубила. Когда Кромвель считал для себя возможным повелительно разговаривать с английским парламентом, его окружала армия фанатиков, он одерживал победы. Но где лавры Лафайета? Где его приверженцы? Мы накажем его за наглость, и я докажу его измену. Не будем бояться ничего, кроме собственных разногласий. Что касается меня, — прибавил он, обращаясь к Робеспьеру, — то я объявляю, что забываю все прошедшее!» — «А я, — отвечал Робеспьер, подумав с минуту, — я почувствовал, что забвение и единение посетили также и мое сердце, под влиянием удовольствия, доставленного мне сегодня утром речью Гюаде в Собрании, и удовольствия, какое я ощущаю в эту минуту, слушая Бриссо. Соединимся же для обвинения Лафайета».
Энергичные петиции из различных секций Парижа отвечали мыслям Робеспьера, Дантона, Бриссо, требуя издать закон, объявляющий отечество в опасности. Ла-файет, угрожая революции своей шпагой, только возбудил в ней еще большую ярость. «Нанесите решительный удар, — кричали патриоты-петиционеры, — распустите главный штаб национальной гвардии, этот оплот муниципального феодализма, где дух измены Лафайета развращает патриотов!»
Народ снова толпился в скверах. Перед домом Лафайета образовалась толпа и сожгла «дерево свободы», которое офицеры гвардии посадили, желая почтить своего генерала. Каждую минуту страшились нового нашествия из предместий. Петион обратился к гражданам с двусмысленной прокламацией, в которой порицание двора перемешивалось с отеческими увещеваниями должностного лица. Король утвердил отрешение Петиона от должности парижского мэра, и крик «Петион или смерть!» стал ответом на это распоряжение. Национальные гвардейцы подрались с санкюлотами в Пале-Рояле.