Страница 106 из 123
«Что ты думаешь об этих людях? — спросил он однажды вечером Камилла Демулена, имея в виду жирондистов, Робеспьера и Марата. — Что ты о них думаешь? Среди них нет ни одного человека, который стоил бы хоть одной мысли Дантона! Природа только двух людей отлила в форму государственного человека, способного управлять революциями: Мирабо и меня. А после нас она разбила форму. Не думаешь ли ты, что я стану с ними бороться и оспаривать у них трибуну и правительство? Ты будешь разочарован! Я предоставлю этих людей ничтожеству их собственных мыслей и неизбежным правительственным затруднениям. Величие событий их подавит. Чтобы освободиться от всех них, мне нужны только они сами».
Таким образом, жирондисты нашли политическую арену почти пустой, а общественное мнение лишенным силы. Один только человек вырос в общественном мнении и в популярности с 10 августа, и этим человеком был Робеспьер. Лишенный внешней привлекательности и внезапного вдохновения, свойственного природному красноречию, он столько работал над самим собой, столько размышлял, столько писал, столько вычеркнул из себя, столько боролся с невнимательностью и сарказмом своих слушателей, что наконец сделал свое слово гибким и горячим и самую свою личность обратил в орудие красноречия, убеждения и страсти.
Подавляемый в Учредительном собрании Мирабо, Мори, Казалесом, побеждаемый в клубе якобинцев Дантоном, Петионом, Бриссо, оставляемый в тени в Конвенте несравненным ораторским превосходством Верньо, Робеспьер тысячу раз отказался бы от борьбы и возвратился к безвестности и безмолвию, если бы не чувствовал, что его поддерживают непреклонность собственных идей и воли. Робеспьеру было легче умереть, чем молчать: молчание казалось ему отступничеством. В этом состояла его сила. Он оказался самым убежденным человеком во всей революции: вот почему он долго являлся ее безвестным слугой, потом любимцем, потом тираном, потом жертвой.
Жизнь Робеспьера стала самой красноречивой из его речей. Если бы его учитель Жан-Жак Руссо покинул Эрменонвиль, то и он не вел бы более сосредоточенной и простой жизни, чем Робеспьер. Эта бедность была похвальна особенно, потому что была добровольна.
Привычки Робеспьера оставались привычками скромного ремесленника. Он жил на улице Сент-Оноре, против церкви Зачатия. Этот дом, низенький, с небольшим двориком, окруженный сараями с запасом досок, принадлежностями плотницкой работы и другими строительными материалами, принадлежал столяру Дюпле, который с энтузиазмом приветствовал принципы революции. Поддерживая связь с несколькими членами Учредительного собрания, Дюпле однажды попросил привести к нему Робеспьера, и полное сходство мнений не замедлило их сблизить. Во время убийств на Марсовом поле несколько членов «Общества друзей конституции» считали неблагоразумным отпустить Робеспьера домой, через весь город, еще полный волнений. Дюпле предложил Робеспьеру убежище; предложение приняли. С этой минуты и до 9 термидора Робеспьер жил в доме столяра, вместе с его женой, сыном и четырьмя уже взрослыми дочерьми.
Элеонора Дюпле, старшая дочь, вызывала у Робеспьера чувства более серьезные и более нежные, чем ее сестры. Он просил руки девушки у ее родителей и получил их согласие. Мизерность состояния Робеспьера и неуверенность в завтрашнем дне мешали ему соединиться с невестой прежде, чем прояснится судьба Франции; но, по его собственным словам, он ожидал только минуты, когда сможет жениться на той, которую любил, отправиться в Артуа, на одну из ферм, сохранившихся у его семьи, и там соединить свое тихое счастье с общим благополучием.
Жилище Робеспьера состояло из одной низкой комнатки на чердаке с одним окном, которое выходило на крышу. Эта комната служила ему и для работы, и для сна. Бумаги Робеспьера были аккуратно уложены на еловых полках у стены. Несколько избранных книг, в очень небольшом количестве, были расставлены там же. Почти всегда том Руссо или Расина лежал раскрытым на столе.
Выходил он отсюда только утром на заседания Собрания, а вечером, в семь часов, — в клуб якобинцев. Костюм Робеспьера, даже в ту эпоху, когда демагоги льстили народу, подражая нищете цинизмом и небрежностью в платье, был всегда чист, приличен, опрятен, как у человека, который уважает себя в глазах других. Несколько вычурная заботливость Робеспьера о своем достоинстве проявлялась даже в его внешности. Волосы, напудренные добела и приподнятые на висках, светло-голубой кафтан, застегнутый на пуговицы и открытый на груди, чтобы был виден белый жилет, короткие штаны желтого цвета, белые чулки, башмаки с серебряными пряжками составляли неизменный костюм Робеспьера в продолжение всей его общественной жизни.
Единственным развлечением Робеспьера стали уединенные прогулки, в подражание Руссо, по Елисейским полям или в окрестностях Парижа. Единственным спутником его прогулок была большая собака (дог), которая спала у дверей его комнаты и всегда следовала за своим господином, когда он выходил. Эта громадная собака, известная целому кварталу, звалась Броун. Робеспьер очень ее любил и беспрестанно играл с ней. Вот единственный конвой этого тирана, который заставлял трон трепетать, а всю аристократию своего отечества — бежать за границу.
В дни первых заседаний Конвента Робеспьер являлся вполне неподкупным деятелем революции: его невозможно было подкупить ни золотом, ни кровью. Его имя господствовало над всеми. Коммуна щеголяла Робеспьером и с удовольствием признавала полный авторитет его действий. Жирондисты, хотя и питали презрение к второстепенному пока таланту Робеспьера, но все-таки трепетали перед этим человеком: с удалением Дантона только он один мог оспаривать у них управление народом.
Но Робеспьер уже давно прервал все близкие отношения с госпожой Ролан и ее друзьями. Верньо, упоенный могуществом своего слова, презирал в Робеспьере его глухую речь, которая всегда только рокотала, но никогда не разражалась громовыми ударами. Петион, долгое время друг Робеспьера, не прощал ему утраты половины народной благосклонности. Популярность еще меньше допускает возможности раздела, чем власть. Луве, Барбару, Ребекки, Инар, Дюко, Ланжюине — все эти молодые депутаты Конвента, которые, явившись в Париж, считали себя облеченными всемогуществом национальной воли и думали всё подвести под республиканскую конституцию, — приходили в негодование, обнаружив в Коммуне узурпаторскую и мятежную власть, которую следовало или ниспровергнуть, или терпеть, а в Робеспьере — такого властелина общественного мнения, с которым приходилось считаться. Слухи о диктатуре распространялись как приверженцами Робеспьера, так и его соперниками. Эти слухи поддерживал Марат, который не переставал требовать у народа передачи власти и топора в руки кого-нибудь одного, чтобы поразить всех врагов разом. Жирондисты усиливали такие слухи, сами им не веря. С тех пор как подозрение в роялизме не могло больше задеть никого, подозрение в стремлении к диктатуре стало самым тяжким ударом, какой партии могли нанести друг другу.
Если господство над общественным мнением было единственной мечтой Робеспьера, то стремление к действительной и прямой диктатуре стало клеветой против его здравого смысла. Враги Робеспьера, нападая на него, взяли на себя труд его возвысить. Обвинять Робеспьера в притязаниях на диктатуру значило оказать двоякую услугу его репутации. С одной стороны, это значило дать ему легкую и верную возможность доказать свою невинность, а с другой — действительно сделать Робеспьера кандидатом на верховную власть по предложению самих его клеветников: двойное счастье для честолюбца.
Конвент начал свои заседания. Двадцать четвертого сентября Керсэн, бретонский дворянин, моряк, писатель, с первого дня связанный с жирондистами любовью к свободе и одинаковым отвращением к преступлению, вдруг потребовал, в связи с беспорядками на Елисейских полях, чтобы были назначены комиссары для отмщения за насилие над первыми правами человека — свободой, собственностью, жизнью. «Пора уже, — воскликнул Керсэн, — воздвигнуть эшафоты для убийц и для тех, кто призывал к убийству». Потом, обернувшись в сторону Робеспьера, Марата и Дантона, продолжал громовым голосом: «Быть может, надо обладать некоторым мужеством, чтобы поднять здесь голос против убийц!..» Собрание затрепетало и разразилось рукоплесканиями. Бюзо, поверенный Ролана, воспользовался волнением, произведенным речью Керсэна, чтобы взойти на трибуну и завязать борьбу, расширив ее арену.