Страница 103 из 123
Между тем Вестерман выехал из Парижа с этой бумагой, предназначенной усыпить упреки совести Фридриха-Вильгельма III. Дюмурье велел отнести бумагу в прусскую главную квартиру своему ближайшему поверенному, полковнику Тувено. Тувено заверил герцога Брауншвейгского: «Дюмурье решился спасти короля и регулировать революцию; генерал объявит, что он за восстановление монархии, когда наступит время и когда он достигнет того, чтобы армия ему повиновалась, а Париж трепетал перед ним. Но для этого Дюмурье нужна громадная популярность. Такую популярность могут дать ему только добровольное очищение французской территории королем Прусским или решительная победа над вашей армией. Он готов и к битве, и к переговорам. Выбирайте».
Герцог Брауншвейгский передал королю слова Тувено и заклинал короля уступить как своему великодушному состраданию к Людовику XVI, так и интересам своей собственной монархии: не проникать далее в страну, где страсти воспламенены до предела, и не рисковать битвой, самый счастливый результат которой будет пролитием прусской крови за дело, которому изменила Европа. Король покраснел и уступил. Приказание готовиться к бою, отданное им накануне, заменили приказанием готовиться к отъезду. Дюмурье предоставил своим помощникам медленно следовать за прусской армией и возвратился в Париж.
Вечером, в самый день прибытия, он бросился в объятия Дантона, несмотря на кровь 2 сентября. Эти два человека считали друг друга один — головою, другой — десницей отечества. Среди ужасов ими переживаемых, они понимали, что необходимы друг другу.
Казалось, целый век миновал между днем, когда Дюмурье покинул Париж, и днем, когда он туда возвратился. Он оставил монархию, а нашел республику. После нескольких дней междувластия, в течение которых Парижская коммуна и Законодательное собрание взаимно оспаривали власть, попавшую в руки убийц и поднятую в крови одним Дантоном, Национальный конвент наконец собрался и готовился действовать. Избранный под впечатлением 10 августа и ужаса сентябрьских дней, он состоял из людей, которые питали отвращение к монархии и не верили в Конституцию 91-го года.
Все имена, какие Франция слышала с начала революции, — в своих советах, в клубах, во время мятежей — все они очутились в списке членов Конвента. Франция их избрала не за умеренность, а за пыл; не за мудрость, а за смелость; не по причине зрелого возраста, а именно за их юность. Это было отчаянное собрание. Франция сознательно подавала голос за сильную диктатуру. Только вместо того, чтобы вручить эту диктатуру одному человеку, который мог обмануться, ослабеть или изменить, она давала ее семистам пятидесяти представителям, которые отвечали за свою верность своим соперничеством и, наблюдая друг за другом, не могли ни остановиться, ни отступить, не вызвав подозрений народа.
XXIX
Двадцать первого сентября в полдень двери зала Манежа отворились и в них торжественно вошли все эти люди, самым знаменитым из которых предстояло выйти оттуда на эшафот.
Члены Законодательного собрания сопровождали Конвент, чтобы торжественно сложить с себя власть. Последний президент распущенного Собрания — Франсуа де Нёфшато сказал: «Представители нации, Законодательное собрание прекратило свое существование, оно отдает правление в ваши руки; оно подает французам пример уважения к большинству народа; свобода, законы, мир — эти три слова начертаны были греками на дверях Дельфийского храма. Вам предстоит их начертать на земле Франции».
Петион был единодушно избран президентом. Жирондисты приветствовали такое назначение улыбкой. Кондорсе, Бриссо, Рабо Сент-Этьен, Верньо, Ласурс, все жирондисты, за исключением Камю, заняли места секретарей. Манюэль поднялся на трибуну: «Возложенная на вас миссия требует мудрости и могущества поистине сверхъестественных. Когда Кинеас вошел в римский сенат, то подумал, что видит там собрание кесарей. Подобное сравнение стало бы для вас оскорблением. Здесь нужно видеть собрание философов, занятых подготовкой счастия для всего мира. Я требую, чтобы президент Франции размешался во дворце, чтобы атрибуты закона и силы всегда оставались подле него и чтобы каждый раз, когда он откроет заседание, все граждане вставали с мест».
При этих словах поднялся ропот неодобрения. Чувство республиканского равенства, составлявшее душу народного собрания, возмущалось даже против тени придворных церемоний. «К чему так представляться президенту Конвента? — сказал молодой Тальен, одетый в карманьолу[32]. — Вне этой залы ваш президент — простой гражданин. Кто захочет с ним говорить, тот сходит на третий или на пятый этаж его жилища. Вот где надо искать патриотизм!»
Всякий отличительный знак президентского достоинства был таким образом устранен.
«Наша миссия велика и возвышенна, — сказал Кутон, сидевший подле Робеспьера, — я не боюсь прений о королевском сане. Но не одну только королевскую власть надо устранить из нашей конституции — то же следует сделать и со всякого рода личной властью… Поклянемся все охранять полное и прямое самовластие народа. Поразим одинаковым позором и королевский сан, и диктатуру, и триумвират».
Дантон верно понял эти слова и не замедлил ответить на них отречением от своей должности, которое, освобождая его от исполнительной власти, возвращало его снова в его стихию.
С одной стороны, Дантон был утомлен шестинедельным правлением, в продолжение которого подверг Францию потрясениям, сообразным со своим характером; с другой — хотел удалиться на время от власти, чтобы увидеть, как покажут себя новые люди, новые обстоятельства, новые партии. Наконец, жена Дантона, умирающая от изнурительной болезни, с прискорбием относилась к зловещей репутации, какой ее муж запятнал свое имя. Дантон любил и уважал подругу своей юности; ее голос звучал для него неземной нежностью; тревожно смотрел Дантон на двух малюток, которых она, умирая, оставляла у него на руках.
Французы никогда не откладывают на завтра то, что могут сделать тотчас. Первым вопросом, подлежавшим обсуждению, оказался вопрос о монархии. Франция приняла свое решение. Собрание не могло откладывать своего. Конвент стоял на пороге неизведанной судьбы: он не колебался, он собирался с силами.
Франция родилась, выросла, состарилась при монархии; монархическая форма, силой времени, сделалась ее природой. Как воинственная нация, Франция короновала своих первых солдат; как нация феодальная, она поставила свое гражданское начальство на такие же феодальные основы, каким было подчинено и землевладение; как религиозная нация, она освятила своих королей божественными полномочиями. Исчезни король — она не знала бы, где отечество. Право, долг, знамя — все исчезало с королем. Король являлся видимым божеством нации: добродетель заключалась в повиновении ему.
Наконец, королевская семья, считавшая монархию своим неотчуждаемым уделом, а верховную власть — законным достоянием своего рода, была соединена браками, родством, союзами со всеми царствующими фамилиями Европы. Нападать на права монархии во Франции значило угрожать им в целой Европе. Уничтожить титул и права монархии в Париже значило отменить наследные права королей во всех столицах. Вот что история подсказывала жирондистам.
С другой стороны, республиканизм, миссию которого сознавал Конвент, внушал его членам следующие мысли: «Надо покончить с королевским троном. Назначение революции состоит в том, чтобы заменить предрассудки разумом, узурпацию — правом, привилегию — равенством, рабство — свободой. Королевская власть — это предрассудок, терпимый веками вследствие невежества и трусости народов. Единственное легальное основание его составляет привычка. Король с абсолютной властью — это человек, заменяющий собой все человечество; это передача человечеством своих титулов, прав, разума, свободы, воли, интересов в одни руки. Это значит создавать божество там, где природа поставила только человека. Это значит унижать, грабить, развенчивать миллионы людей, равных в правах, иногда даже стоящих выше короля по разуму и добродетели. Это значит уподоблять нацию праху, который она попирает, и отдавать цивилизацию и пережитые столетия в собственность одной фамилии.
32
Карманьола — куртка с узкими фалдами и металлическими пуговицами.