Страница 98 из 116
Полюбим безвестную жизнь. Честолюбцы, ступайте на кладбище, где покоятся рядом заговорщики и тираны, и сделайте выбор между славой, созданной молвой, и истинной славой, заключающейся в самоуважении! Было бы бесчеловечно не различать добрых и злых. Правительство обвиняют в диктаторстве; с каких это пор враги революции преисполнены такой заботой о сохранении свободы? В Риме не нашлось никого столь бесстыдного, чтобы упрекнуть Цицерона за строгость, проявленную им по отношению к Каталине. Один только Цезарь сожалел об этом изменнике! Вам надлежит явить миру печать вашего гения! Создайте гражданские учреждения, о которых еще никто не помышлял! Так вы покажете превосходство демократии. Но не сомневайтесь, всему, ныне существующему вокруг нас, настанет конец, потому что все это несправедливо. Свобода воцарится во всем мире. Да исчезнут партии! Да царит над всеми властями один Конвент! Да будут революционеры римлянами, а не варварами!»
Эти лирические излияния, казалось, вызвали проблеск спокойного будущего среди современных ужасов. Конвент с восторгом приветствовал их: жестокости утомили депутатов, они радовались малейшему намеку на милосердие. Робеспьер и его друзья предупредили это стремление Конвента. Слова Сен-Жюста являлись не чем иным, как мыслями его учителя, провозглашенными с трибуны, чтобы воздействовать на общественное мнение. В Робеспьере присутствовали два существа: враг прежнего строя и провозвестник нового, и со смертью Дантона кончилась его первая роль. Теперь он жаждал взяться за вторую. Но закон — ничто, если он является выразителем единственно человеческой воли. Чтобы сделать его священным, необходимо, чтобы он стал выразителем воли божественной. Подчинение человеческим законам — это рабство, а в степень долга его возводит чувство, возносящее это подчинение к Богу. Таким образом, общество из тирании, каковой оно является в глазах атеиста, превращается в религию в глазах верующего.
Понятие о Боге, это общее сокровище всех земных религий, оказалось поругано при разрушении верований; искажено и уничтожено в уме народа пародиями католической религий и гонениями, учиненными Эбером и Шометтом. Народ, легко смешивающий символ с идеей, вообразил, что Бог является предрассудком. Республика как бы изгнала со своей территории и из своих Небес бессмертие души. Атеизм явился для одних возмездием отверженному ими культу за продолжительное порабощение, для других — учением, благоприятствующим всем преступлениям. Народ, разорвав узы веры в Бога, воображал, что расторгает одновременно все узы долга. Террор на земле долженствовал заменить правосудие на небе. Теперь, когда захотели уничтожить эшафот и освятить установления, приходилось вновь создать совесть народа. Совесть без Бога — это суд без судьи. Свет совести есть не что иное, как отражение идеи о Боге. Заглушите Бога, и в человеке наступит тьма.
Робеспьер глубоко сознавал эти истины. Надо сказать, хоть и прискорбно этому верить, он сознавал их не только как политик, заимствующий узы у неба, чтобы крепче связать ими людей, но и как убежденный сектант, первый преклоняющийся перед идеей, боготворить которую он хочет заставить народ. Идеями своими он напоминал Магомета. Наступал час перемен. Прежде всего он хотел изменить душу народа.
Робеспьер дерзнул, дерзнул не без колебания и не без отваги. «Я знаю, — сказал он одному из своих друзей, — что меня может обратить в прах та идея, которую я хочу заставить воссиять над головами». Многие из его друзей отговаривали его от этого поступка, он настаивал на своем. В начале апреля Робеспьер провел несколько дней в лесу в Монморанси. Он часто бывал в хижине, в которой жил Руссо. В этом доме он закончил свой доклад, под теми самыми деревьями, под которыми так чудно писал о Боге его учитель.
Седьмого мая Робеспьер взошел на трибуну с докладом в руке. Никогда еще, по словам людей, бывших свидетелями этого дня, его манера держать себя не выражала такого сильного напряжения воли. Никогда еще его голос не звучал более торжественно.
«Граждане, — сказал Робеспьер, — всякое учение, утешающее и возвышающее душу, должно быть принято; отбросьте все те учения, которые пытаются унизить или развратить ее. Оживите, разбудите все благородные чувства и все великие нравственные идеи, которые стремились в вас заглушить. Кто вам дал полномочия возвестить народу, что Божества не существует, — вам, питающим пристрастие к этому бесплодному учению, но никогда не питавшим подобного чувства к родине? Какую выгоду находите вы в том, чтобы убедить человека, что его судьбой управляет слепая сила, что его душа есть не что иное, как легкое дыхание, прекращающееся у врат могилы? Внушит ли ему мысль о своем ничтожестве более чистые и возвышенные чувства, чем мысль о его бессмертии? Внушит ли она ему больше уважения к себе подобным, больше самоотверженности ради родины, больше смелости, чтобы относиться с презрением к тирании, и более равнодушия к смерти? Вы, жалеющие добродетельного друга, находите утешение в мысли, что лучшая часть его существа избегла смерти! Вас, плачущих над гробом сына или супруги, утешит ли тот, кто скажет вам, что от них остался лишь жалкий прах?
Мысль о Верховном Существе и о бессмертии души — беспрерывное воззвание к справедливости; эта мысль в одно и то же время социальная и республиканская! (Аплодисменты.) Мне неизвестно, чтобы какой бы то ни было законодатель решился когда-либо национализировать атеизм. Я знаю, что мудрейшие из них позволяли себе даже примешивать к истине вымысел, чтобы действовать на воображение невежественных масс народа или усилить их привязанность к существующим учреждениям. Ликург и Солон прибегали к авторитету оракулов, и даже сам Сократ, желая заставить своих сограждан уверовать в истину, счел себя обязанным уверять их, что она была внушена ему божеством домашнего очага.
Вы, конечно, не выведете из этого заключения, что для того, чтобы просвещать людей, необходимо их обманывать, а лишь то, что вы счастливы, что живете в век и в стране, просвещенность которых оставляют единственно только призывать людей к природе и к истине.
Берегитесь порывать священную связь, соединяющую Создателя с творением!
Великий человек, истинный герой слишком уважает самого себя, чтобы удовлетвориться мыслью, что он обратится в ничто. Негодяй, презренный в собственных глазах, отвратительный в глазах других, чувствует, что природа не может наградить его лучшим даром, как обратив его в ничто. (Аплодисменты.)
Руссо величием своей души и характера показал себя достойным звания учителя рода человеческого. Он открыто напал на тиранию; он вдохновенно говорил о Божестве; его красноречие, сильное и честное, описывало пламенными красками прелесть добродетели; отстаивало умиротворяющие догматы, служащие опорой человеческому сердцу. Ах! Если бы он был свидетелем этой революции, предвестником которой являлся, кто может сомневаться, что его благородная душа не вступилась бы восторженно за справедливость и равенство?! А что сделали ради нее его презренные противники? Они вступили в борьбу с революцией с той минуты, как начали опасаться, чтобы она не поставила народа выше их.
Вероломный Гюаде донес на гражданина только за то, что он произнес слово „Провидение“! Мы слышали немного спустя, как Эбер обвинил другого в том, что он писал против атеизма! Разве не Верньо и Жансонне в вашем собственном присутствии и с вашей же трибуны с жаром ратовали за то, чтобы изгнать из введения к конституции упоминание о Верховном Существе, помещенное туда вами? Дантон, снисходительно улыбавшийся при словах „добродетель“, „слава“, „потомство“, система которого заключалась в уничижении всего, что может возвеличить душу, с большим жаром говорил в пользу того же мнения.
Фанатики, не ждите от нас ничего! Призывать людей к чистому поклонению Верховному Существу — значит нанести смертельный удар фанатизму. Всякая ложь исчезает перед истиной, и все нелепости рушатся перед разумом. Без насилия, без гонений все секты должны сами собой смешаться в общей религии природы. (Аплодисменты.)