Страница 94 из 116
Кондорсе оставался в этом убежище осень и зиму 1793 года, а в первые месяцы 1794-го написал книгу «Картина прогресса человеческого разума». Надежда философа одержала верх над отчаянием гражданина. Он знал, что страсти преходящи, а разум вечен. Он признавал его существование подобно тому, как астроном признает существование светила даже во время его затмения.
Кондорсе мог спастись, если бы захотел подождать. Но в начале апреля у него появилось предположение, что врагам известно его убежище, и он не пожелал навлечь несчастья на свою великодушную хозяйку.
Пятого апреля в 10 часов утра Кондорсе спустился в гостиную под предлогом завтрака. Тут же находилась дверь на улицу. Не успел он сесть, как притворился, что забыл в своей комнате книгу. Ничего не подозревавшая госпожа Верне предложила сходить за ней. Кондорсе согласился и воспользовался отсутствием хозяйки, чтобы выскочить из дома.
Он проблуждал целый день в окрестностях Парижа, а когда настала ночь, постучал в дверь домика в деревне Фонтэне-о-Роз, где его друзья, господин и госпожа Сюар, жили в уединении. Его впустили. Никому не известно, что произошло во время этого ночного свидания между осужденным, умолявшим дать ему убежище, и его друзьями, боявшимися навлечь опасность на свое жилище, укрыв в нем осужденного. Одни говорят, что дружба оказалась трусливой, другие — что Кондорсе великодушно отказался, несмотря на настояния, обрести приют в их доме. Как бы там ни было, но после короткого разговора он вышел через потайную дверь.
На другой день под вечер в харчевню Кламара вошел человек, изнемогавший от усталости, весь в грязи, с безумными глазами и длинной бородой. Его куртка ремесленника, шерстяная шапка, подбитые гвоздями башмаки составляли контраст с нежными руками и белизной кожи. Он потребовал хлеба и яиц и ел с жадностью, свидетельствовавшей о продолжительном голоде. На вопрос хозяина, чем он занимается, он ответил, что служил лакеем у господина, который только что умер. В подтверждение своих слов он вытащил из кармана бумажник с подложными документами.
Изящество бумажника выдало Кондорсе. Брошенный в тюрьму города Бур-ла-Рен, философ принял яд, который постоянно носил с собой. Национальная стража, стоявшая у двери и не слыхавшая из камеры ни одного звука, нашла вместо узника труп. Так умер этот новый Сенека. Очутившись между двух лагерей и желая победить старый мир и умиротворить новый, Кондорсе погиб при их столкновении без удивления, без стона; он знал, что истины даются человеку не даром.
Другой философ, Мальзерб, перенес похожие несчастья, но оставил по себе более громкую славу. Он запечатлел свою жизнь своею смертью. После проявления им высшей степени верности во время защиты Людовика XVI, Мальзерб удалился в деревню и жил там как патриарх, окруженный детьми и внуками. Предположили, что его добродетельный образ жизни стал протестом против эпохи. Его арестовали 22 апреля вместе с дочерью, госпожой де Розамбо, муж которой был казнен за день до ее ареста, внучкой и ее мужем Шатобрианом, старшим братом того, который придал своему имени больше блеска, чем было пролито крови его родственников.
Идя на суд, Мальзерб оступился на пороге камеры. «Дурное предзнаменование, — сказал он, — римлянин вернулся бы домой!» Заключенные Консьержери просили у него благословения, почитая в нем древнюю добродетель, которая вместе с ним должна была взойти на небо. Он благословил их улыбаясь. «Особенно не жалейте меня, — сказал он, — я попал в опалу за то, что опередил республику своими реформами. Я умираю, примирившись с прошедшим и будущим».
Вся его семья последовала за ним на эшафот.
В то время как великодушный старец шел умирать за то, что защищал своего короля, Клери томился в тюрьме Лафорс за то, что прислуживал королю. Своим продолжительным страданием в Тампле и дальнейшим суровым заключением он опроверг все сомнения, могущие опозорить его память и доброе имя.
Один из первых трибунов парламента Дюваль-Дюпремениль и Шапелье, докладчик первой конституции, погибли вместе с Мальзербом. Всходя на тележку, которая должна была отвезти их на гильотину, Шапелье сказал Дюпременилю: «Народ задаст нам сейчас задачу, которую трудно разрешить». — «Какую?» — «Узнать, к кому из нас двоих относятся его проклятия и оскорбления». — «К обоим», — ответил Дюпремениль.
Старик Люкнер, давно забытый в тюрьме, депутат Мазюйе, обвиненный за содействие освобождению Петиона и Ланжюине, и Туре, один из просвещеннейших реформаторов закона, последовали за ними на плаху. Все члены парижского парламента, все главные сборщики податей, вся знать Франции, вся магистратура, все духовенство были вырваны из их замков, церквей, убежищ, брошены в парижские тюрьмы, доставлены в суд и оттуда увезены на гильотину.
Более восьми тысяч подозреваемых переполняли одни только парижские тюрьмы еще за месяц до смерти Дантона. Из Сен-Жерменского предместья в одну ночь отправили в места заключения триста семейств, носящих громкие исторические имена, — военных, политиков, епископов.
Не давали себе даже труда отыскивать за ними преступление. Достаточно было, чтобы в квартале нашлись доносчики: закон не только поддерживал обвинение, но давал им известную долю вознаграждения из конфискованного имущества. Народ, бывший одновременно доносчиком, судьей и наследником жертв, думал, что обогатится конфискованным имуществом. Когда не хватало поводов к обвинению, старались воспользоваться действительными или выдуманными заговорами в тюрьмах. Шпионы, переодетые в арестантскую одежду, выпытывали признания о желании бежать и планы бегства; а иногда и измышляли все это и доносили Фукье-Тенвилю.
Из сотен имен составляли списки обвиняемых, которые о своих преступлениях впервые узнавали из обвинительных актов. Их называли «топливом для гильотины». С каждым днем росло число повозок, увозивших осужденных на эшафот. В четыре часа утра, более или менее нагруженные, они катились через мост Менял и по улице Сент-Оноре к площади Революции.
В этих похоронных повозках нередко везли мужа и жену, отца и сына, мать и дочерей. Страдальческие лица, смотрящие друг на друга с величайшей нежностью последнего прощания, головки молодых девушек, опустившиеся на колени матерей, головы жен, склонившиеся на плечи своих мужей, сердца, прижимающиеся одно к другому, биение которых должно скоро прекратиться, седые и белокурые волосы, срезанные одними и теми же ножницами, шествие процессии, однообразный стук колес, железная ограда из сабель жандармов, сдавленные рыдания, оскорбления толпы, — все придавало этой резне характер более ужасный, чем простое убийство, потому что здесь убийство предлагалось народу как зрелище и развлечение.
Прохождение этих процессий довольно скоро обратилось в пытку и позор для включенных в маршрут кварталов. Окна, магазины, лавки — все закрывалось при приближении шествия. Жильцы покидали свои квартиры. Домовладельцы начали подавать в Коммуну петиции, жалуясь на то, что их дома обратили в привилегированные места для лицезрения казней. Кровь тысяч жертв окрасила землю и заражала воздух. На площади Тюильри и на Елисейских полях уже не было видно гуляющих. Миазмы смерти портили листву деревьев.
Две казни, более ужасные и торжественные, чем другие, наконец возбудили негодование этих кварталов против местонахождения гильотины. После взятия королем Прусским Вердена в 1791 году город праздновал въезд освободителей Людовика XVI. Жители повезли на бал своих дочерей; одни — по убеждению, другие — из страха. По освобождении Вердена республика вспомнила эти празднества, украшенные присутствием детей, не принимавших участия в устройстве бала. Тем не менее их отвезли в Париж и предали суду. Ни их возраст, ни красота, ни повиновение родителям, ни давность события — не приняли во внимание ничего! Все они были одеты в белые платья. Везшая их тележка походила на корзину с лилиями, головки которых качаются при движении руки. Палачи плакали вместе с ними.
На следующий день еще более многочисленные тележки везли на казнь всех монахинь Монмартрского аббатства. Настоятельницей их была госпожа Монморанси. Преступление этих бедных девиц состояло в том, что они исполнили волю своих родителей и остались верны данным обетам. Окружив настоятельницу, они запели, взойдя на тележки, своими нежными голосами священные гимны и пели их весь путь. Казни этих двух дней, когда были преданы смерти юность, красота и религия, заставили толпу отвести глаза.