Страница 90 из 116
Клочья речи Камилла Демулена, собранные после заседания одним из друзей Дантона, передали госпоже Дюплесси, теще Демулена, для восстановления во всей целости.
Дантон тщетно пытался протестовать еще раз. «Когда-нибудь, — воскликнул он, — истина будет обнаружена; я вижу великие бедствия, надвигающиеся на Францию. Вот что значит диктатура!»
Суд объявил заседание закрытым. Назавтра, так как истек трехдневный срок, объявили, что прения закончены.
Присяжные совещались долго. Страшная тревога овладела их сердцами. Никто из них не верил в преступность Дантона, но все верили в его порочность. Большинство колебалось, начались зловещие споры. Субербьель, бывший друг обвиняемых, колебался больше всех. Он любил Дантона, боялся Робеспьера, но более всего он боготворил республику. Взволнованный своими мыслями, он порывистыми шагами ходил взад-вперед по коридору, примыкающему к залу совещаний. К нему подошел один из его товарищей, Топино-Лебрюн. «Ну, Субербьель, — спросил Лебрюн, — что ты тут делаешь?» — «Я размышляю об ужасном поступке, исполнения которого от нас требуют», — ответил Субербьель. «А я уже покончил с размышлениями». — «К чему же ты пришел?» — «Я сказал себе: это не процесс, а мероприятие. Мы вознесены благодаря обстоятельствам на такую высоту, где правосудие исчезает, уступая место политике. Мы уже не присяжные, а мужи государства». — «Однако, — заметил Субербьель, — разве есть два рода правосудия: одно для обыкновенных людей, а другое для людей, стоящих выше? И невинность внизу разве становится преступлением наверху?» — «Дело не в этих рассуждениях, а в благоразумии и патриотизме. Дантон и Робеспьер не могут прийти к соглашению. Для спасения отечества один из них должен погибнуть! Спроси себя, как добрый патриот: который из двух более необходим в данную минуту республике, Робеспьер или Дантон?» — «Робеспьер!» — не колеблясь ответил Субербьель. «Итак, ты произнес приговор», — заявил Топино-Лебрюн и ушел.
Вернувшись в тюрьму, где должны были ждать часа казни, осужденные сбросили с себя маски, в которых разыгрывали перед публикой драму, и приняли перед лицом смерти свой естественный облик. Эро де Сешель, ученик Руссо, вынул из кармана книгу сочинений этого философа, прочел несколько страниц и поздравил себя с тем, что уходит из мира, с предрассудками и суевериями которого боролся, чтобы водворить первенство природы и разума. «О, мой учитель! — воскликнул он, закрывая книгу. — Ты страдал за правду, я умираю за нее. Ты гений, я мученик; ты более велик как человек, но кто из нас может быть назван более философом?»
Филиппо улыбался, как будто совесть его черпала мужество в сознании совершенных им добрых дел. Камилл Демулен решил перед смертью прочесть Юнга и Гарвея, двух поэтов агонии. «Ты, значит, хочешь умереть дважды!» — сказал ему, шутя, Вестерман. «О, моя Люсиль! О, мой Гораций! — воскликнул Демулен, заливаясь слезами. — Что будет с вами?»
Лишь Дантон, похоже, продолжал играть спектакль: он отпускал остроты, чтобы они пережили его, точно это были медали с его изображением, которые он бросал потомству с порога могилы. «Они думают, что могут обойтись без меня, — говорил Дантон. — Но они ошибаются. Я был государственным деятелем европейского масштаба. Они не подозревают, какую пустоту оставит после себя эта голова, — сжимал он щеки ладонями своих больших рук. — Я хорошо воспользовался своим коротким существованием, наделал много шума на земле, насладился жизнью, пора заснуть!»
В тот день, 5 апреля, в четыре часа дня, помощники палача пришли, чтобы связать руки и обрезать волосы осужденным. Те подчинились беспрекословно, приправляя шутками свой смертный приговор: все, за исключением одного Демулена. Когда палачи хотели схватить Камилла, чтобы связать его так же, как других, он с отчаянием начал отбиваться от них: эти приготовления не оставляли у него сомнений в неизбежности смерти. Пришлось повалить его на пол. Усмиренный и связанный, он умолял Дантона вложить ему в руку прядь волос Люсиль, которую он носил под одеждой. Дантон оказал ему эту печальную услугу и затем беспрекословно дал себя связать.
Всех осужденных посадили в одну тележку. Небольшая кучка мужчин в лохмотьях и подкупленных женщин следовала за тележкой, осыпая осужденных бранью и насмешками. Камилл Демулен не переставая всхлипывал, обращаясь к толпе: «Великодушный народ, несчастный народ! Тебя обманывают, тебя губят, умерщвляют лучших твоих друзей! Узнайте меня, спасите меня! Я Камилл Демулен! Это я призвал вас к оружию 14 июля! Это я дал вам национальную кокарду!» Совершая усиленные движения плечами, чтобы ослабить веревки, он так изодрал свою рубашку, что его костлявый торс виднелся из тележки почти совершенно обнаженный. Со времени казни госпожи Дюбарри не слыхали подобных криков и не видали таких судорог во время агонии. Дантон, сидевший рядом с Демуленом, старался усадить своего молодого товарища, упрекая его за выставление напоказ своего отчаяния. «Да сиди же ты смирно, — говорил он ему строго. — Перестань дразнить эту мерзкую сволочь!» Что касается его самого, то он уничтожал толпу равнодушием и презрением. Когда кортеж проезжал мимо дома, где жил Робеспьер, толпа удвоила оскорбления, как бы желая почтить своего кумира, усугубляя мучения его соперника. «Бедный Камилл, — сказал Робеспьер, — отчего я не мог спасти его! Но он сам себя погубил! Что касается Дантона, я прекрасно знаю, что он расчищает мне дорогу; но, невинные или виновные, мы все должны отдать наши головы республике. Республика узнает своих по ту сторону эшафота».
Эро де Сешель первым сошел с тележки. Порывисто приблизил он лицо свое к лицу Дантона, чтобы поцеловать его. Палач разлучил их. «Злодей, — сказал Дантон палачу. — Ты не помешаешь нашим головам обменяться поцелуем в корзине».
За ним взошел Камилл Демулен. В последнюю минуту к нему вернулось спокойствие. Он теребил локон жены, как будто хотел высвободить руку, чтобы поднести эту реликвию к губам. Подойдя к орудию смерти, он спокойно посмотрел на нож, с которого стекала кровь его друга, потом поднял глаза к небу и воскликнул: «Так вот конец первого апостола свободы! Чудовища, убивающие меня, недолго переживут меня. Попроси передать эти волосы моей теще», — сказал он затем палачу. Это были его последние слова.
Дантон взошел после всех. Никогда не имел он столь величественного и внушительного вида. Он выпрямился на эшафоте, как бы примеряясь к своему пьедесталу. Его лицо, казалось, говорило: «Всмотритесь в меня внимательней, вы больше не встретите никого, похожего на меня». Однако природа на минуту сломила эту гордость. Крик, при воспоминании о молодой жене, вырвался у него из груди. «Дорогая моя, — воскликнул он со слезами на глазах, — я больше не увижу тебя!» Затем, как бы упрекая себя, он прибавил: «Довольно, Дантон, довольно слабости!» И, повернувшись к палачу, сказал повелительно: «Покажи мою голову народу — она стоит этого». Голова его упала. Палач, повинуясь последнему его желанию, вынул ее из корзины и обнес вокруг эшафота.
Толпа рукоплескала.
LVI
Не успел умереть Дантон, как Террор, на укрощение которого он положил столько сил, вмиг ожил. Двадцать семь осужденных всех сословий, взглядов, обоих полов, брошенные в Люксембургскую тюрьму по обвинению в заговоре, предстали перед Революционным трибуналом. Среди них присутствовали генерал Артур Диллон, Шометт, адъютанты Ронсена, генерал Бейсер, епископ Гобель, актеры Граммон, отец и сын, вдова Эбера и, наконец, жена Камилла Демулена. Общим их преступлением стала неосторожная попытка к освобождению себя или дорогих для них людей.
Госпожа Эбер вполне сознавала ожидавшую ее участь. Она не хотела продлевать жизнь, полузадушенную в детстве монастырем, опозоренную в миру именем, которое она носила, проведенную в борьбе между ужасом и любовью к памяти мужа, несчастную всегда. «Я обязана революции только мгновением свободы и счастья, — говорила она своей подруге по несчастию Люсиль Демулен, — … ужасно любить человека, которого все ненавидят. Мне не простят память о нем; я умру, чтобы искупить смертью страсть, которую оплакиваю… Вы, сударыня, счастливы, — прибавила она. — Против вас не может быть выставлено никакой улики. Вас не отнимут у ваших детей, вы останетесь живы!» Люсиль Демулен не разделяла этой надежды: «Негодяи убьют меня, как и его, но они не знают, какое негодование возбуждает в душе народа кровь женщины! Разве не кровь женщины изгнала навсегда из Рима Тарквиния? Пусть они убьют меня, и тирания падет вместе со мною!»