Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 88 из 116



Никто не возразил против этих заключений. Голосование было так же единодушно, как и страх. Репутацию, свободу, жизнь и смерть представителей единогласно предоставили Комитету общественного спасения.

Между тем Дантон в своей темнице делал вид, что равнодушно относится к ожидавшей его участи. Он шутил через решетку с другими заключенными, в забавных выражениях описывал членов Комитета. «Республика сокрушит их, — говорил он. — Если бы я мог завещать свои ноги паралитику Кутону, а свою мужественность — слабосильному Робеспьеру, все могло бы еще некоторое время продержаться. Что касается меня, то я не сожалею о власти, потому что во время революции победа остается за наибольшими злодеями».

С удовольствием вспоминая о счастливых днях своего пребывания в Арсисюр-Об, он говорил о спокойствии, которое дает соприкосновение с природой душе человека, о семейном счастье, о своей пламенной любви к женщине, заставившей его забыть родину! Он жалел о множестве матерей, жен и невинных молодых девушек, заключенных в Люксембургской тюрьме. Он притворялся, что не знал об этих злоупотреблениях и насилии суровой власти Конвента. «Неужели, — спросила одна из узниц Лакруа, гулявшего с Дантоном по двору, — вы не знали, что тысячи арестованных наполняют тюрьмы, никогда не видели тележек с отправляющимися на казнь осужденными?» — «Нет, — ответил Лакруа, — я никогда не встречал их, никогда не видел их льющейся крови; она вызвала бы во мне ужас. Дантон и я, мы хотели республики без рабов».

Камилл Демулен благодаря любезности одного из тюремных надсмотрщиков получил возможность изредка переписываться с женой.

«Благодаря судьбе, — писал он, — я вижу из тюрьмы сад, где в течение восьми лет своей жизни постоянно видел тебя; Люксембургский сад пробуждает во мне массу воспоминаний о нашей любви. Меня держат в одиночном заключении, но никогда еще я не был мыслью, воображением, почти до осязаемости, ближе к тебе, к твоей матери, к нашему маленькому Горацию. Я пишу тебе это письмо единственно с тем, чтобы попросить у тебя самые необходимые вещи, но все время моего заключения я буду проводить за письмами к тебе, потому что мне не придется брать перо для своей защиты. Все мое оправдание заключается в восьми республиканских книгах. Это надежное изголовье, на котором покоится моя совесть в ожидании приговора суда и потомства. Я бросаюсь к твоим ногам, простираю руки, чтобы обнять тебя, и не нахожу… — Здесь заметны следы слез. — Пришли мне стакан, на котором вырезаны С и L, наши инициалы, и книгу, которую я купил несколько дней назад, где есть чистые листы, вложенные для того, чтобы писать заметки. Эта книга рассказывает о бессмертии души. Мне необходимо убедиться в существовании Бога, более справедливого, чем люди, и в том, что я непременно увижусь с тобою. Не слишком огорчайся моими мыслями, мой дорогой друг. Я еще не окончательно разочаровался в людях. Да, моя возлюбленная, мы еще можем снова увидеться в Люксембургском саду. Прощай, Люсиль! Прощай, Гораций! Я не могу обнять вас, но, проливая слезы, воображаю, что прижимаю вас к своей груди…»

Здесь опять виден след слез.

Час спустя заключенный снова взялся за перо.

«Небо сжалилось над моей невинностью, — писал он жене, — оно послало мне сон, в котором я увидал всех вас. Пришли мне прядь своих волос и свой портрет, потому что я думаю только о тебе, а не о том деле, которое привело меня сюда и смысл которого я не могу угадать».

На следующий день Камилл Демулен писал жене последнее письмо. Это было завещание его сердца, отдавшегося любви, прежде чем перестать биться под рукой палача.



«Второго апреля, 5 часов утра.

Благодетельный сон сократил мои мучения. Человек свободен, когда спит. Небо сжалилось надо мною. Минуту назад я видел во сне и по очереди целовал всех вас, тебя, твою мать, Горация, всех! А потом снова увидел себя в тюрьме. Начало светать. Не имея возможности видеть тебя и слышать то, что ты говорила, потому что ты и твоя мать во сне разговаривали со мной, я встал, чтобы хоть самому поговорить с тобой и написать тебе. Но когда я отворил окно, мысль о моем одиночестве, ужасные решетки, засовы, отделяющие меня от тебя, сокрушили мою душевную твердость. Я заплакал, зарыдал, крича в моей гробнице: „Люсиль! Люсиль! О, дорогая моя Люсиль! Где ты?“

Дорогая Люсиль! Я переживаю снова первые дни нашей любви, когда меня интересовал всякий уходивший от тебя единственно потому, что он был у тебя. Вчера, когда гражданин, отнесший тебе мое письмо, вернулся, я сказал ему: „Итак, вы видели ее?“ — и поймал себя на том, что осматривал его, точно его платье и он сам сохранили следы твоего присутствия, тебя самой. У него добрая душа, потому что он немедленно доставил тебе мое письмо. Я буду видеть его, кажется, два раза в день, утром и вечером. Этот вестник моих несчастий становится мне так же дорог, как когда-то мог быть вестник радостей.

Ты представить себе не можешь, что значит сидеть в одиночном заключении, не зная за что, не будучи допрошенным и не получая ни одной газеты! Это смерть при жизни; это значит существовать только для того, чтобы чувствовать, что находишься в гробу! И это Робеспьер подписал приказ о моем аресте! И это республика, после всего что я сделал для нее! И вот какую награду я получаю за столько добродетелей и жертв! Я, в течение пяти лет подвергавшийся стольким опасностям ради республики, оставшийся бедняком во время революции, я, который должен просить прощения только у тебя одной на свете и которому ты уже простила, потому что знаешь, что, несмотря на недостатки, мое сердце достойно тебя, — и это я брошен в тюрьму людьми, называвшими себя моими друзьями и величающими себя республиканцами! Сократ выпил цикуты, но он по крайней мере видел в тюрьме своих друзей и жену.

Как тяжело быть в разлуке с тобой! Самый большой преступник был бы слишком строго наказан, если бы был разлучен со своей Люсиль иначе, чем смертью, которая дает почувствовать горечь подобной разлуки только в течение одного мгновения. Меня зовут…»

Продолжение письма: «Меня только что допрашивали комиссары Революционного трибунала… Мне задали только один вопрос: не составлял ли я заговора против революции? Какая насмешка! Разве можно оскорблять так самый чистый республиканизм! Я предвижу ожидающую меня судьбу. Прощай, Люсиль, передай мой прощальный привет отцу. Мои последние минуты не покроют тебя бесчестием. Я умираю тридцати четырех лет. Я пришел к сознанию, что власть опьяняет почти всех людей, что все говорят подобно Дионисию Сиракузскому: „Тирания — прекрасная эпитафия!“ Но утешься, эпитафия у твоего бедного Камилла будет еще более славная: эпитафия Брутов и Катонов, убийц тиранов. О, дорогая Люсиль! Я мечтал о республике, которую обожал бы весь мир. Я не мог представить себе, что люди так кровожадны и несправедливы. Я вполне сознаю, что пал жертвой моей дружбы с Дантоном, и благодарю своих убийц за то, что они дают мне умереть с ним. Прости мне, мой дорогой друг, моя истинная жизнь, которой я лишился с той минуты, как нас разлучили! Я беспокоюсь насчет памяти обо мне, хотя мне скорее следовало бы позаботиться о том, чтобы ты меня поскорее забыла, моя Люсиль! Умоляю тебя, не призывай меня своими слезами, они разорвали бы мне сердце. Живи ради нашего ребенка! Говори ему обо мне; ты скажешь ему то, чего он не может услышать: что я бы его очень любил!

Несмотря на казнь, я верю, что есть Бог. Моей кровью я искуплю свои грехи, слабости человечества; за то, что во мне было хорошего, за мои добродетели, любовь к свободе Бог меня вознаградит. Когда-нибудь я увижусь с тобою, о Люсиль! При той чувствительности, которой я обладаю, смерть, освобождающая меня от зрелища стольких преступлений, разве уж такое большое зло? Прощай, моя жизнь, моя душа, мое земное божество! Прощай! Люсиль! Моя Люсиль! Моя дорогая Люсиль! Прощай, Гораций! Аннета! Адель! Прощай, отец! Я чувствую, как от меня убегает берег жизни! Я еще вижу Люсиль! Я вижу ее, мою возлюбленную! Мои связанные руки обнимают тебя, и моя отделенная от туловища голова не отводит от тебя своих потухающих глаз».