Страница 102 из 116
Читая эти декреты, народ начал надеяться, что завоевал своею кровью принцип демократии и что философия, исчезнувшая во время революционной борьбы, явится следствием его победы и начнет им управлять. Один только эшафот противоречил этим надеждам.
Робеспьер, зная о ненависти к нему комитетов, наконец решил поразить своих врагов дерзостью и опередить их внезапностью: 22 прериаля, через два дня после торжества в честь Верховного Существа, он предложил Конвенту, по соглашению с Кутоном, проект декрета о преобразовании Революционного трибунала. Это был закон, санкционировавший произвол и каравший за всякий проступок приговором к казни.
К разряду врагов народа принадлежали все граждане независимо от того, были они или нет членами Конвента, на которых могло пасть подозрение. Нация не считалась уже невиновной, а члены правительства — неприкосновенными. Это было всемогущество судебных и карательных мер, диктатура не человека, но эшафота.
Рюан, выслушав проект этого декрета, воскликнул: «Если бы этот проект прошел немедленно, я прострелил бы себе голову!» Барер, которого предложение декрета убедило в могуществе Робеспьера, отстаивал его необходимость. Бурдон, депутат Уаза, также решился возразить. Робеспьер настаивал, чтобы его обсудили на том же заседании. «С тех пор как мы избавились от заговорщиков, — сказал он, кивнув в сторону места, которое раньше занимал Дантон, — мы подаем голоса немедленно; просьбы об отсрочке повредят в настоящую минуту!»
Когда на другой день открылось заседание, Бурдон решил взойти на трибуну. Он потребовал, чтобы Конвент сохранил за собой исключительное право отдавать своих членов под суд. Мерлен, депутат от Дуэ, поддержал мнение Бурдона. Решили провести работу по разъяснению декрета; это должно было обезоружить Робеспьера и комитеты.
На следующем заседании Дельбрель и Маларме потребовали новых разъяснений. Кутон энергично отстаивал свой труд, льстил Конвенту, ободрял комитеты, нападал на Бурдона. Тот поспешил оправдаться, но с достоинством: «Пусть они знают, эти члены комитетов, что если они патриоты, то и мы патриоты не менее их. Я уважаю Кутона, уважаю Комитет; но я уважаю также непоколебимую партию Горы, которая спасла свободу!»
Возмущенный Робеспьер немедленно заявил: «Бурдон пытается отделить Комитет от Горы. Конвент, Комитет и Гора — это одно и то же. Граждане! Когда вожди преступной партии — Бриссо, Верньо, Жансонне, Гюаде и прочие негодяи — встали во главе одной части этого священного собрания, наступил момент, когда лучшая часть Конвента должна была сплотиться, чтобы побороть их. Тогда имя Горы сделалось священным, потому что обозначало ту часть представителей народа, которые борются против обмана; но с той минуты, когда эти люди пали под мечом закона, когда честность, правосудие, нравы пришли в норму, в Конвенте могут быть только две партии: добрая и злая. Если я имею право обратиться с этой речью к Конвенту вообще, то, мне кажется, я также имею право обратиться и к знаменитой Горе, которой я, конечно, не безызвестен.
Монтаньяры, вы всегда будете оплотом народной свободы, но вы не имеете ничего общего с интриганами и нечестивцами. Гора есть не что иное, как вершина патриотизма. Монтаньяр — честный патриот. Допустить, что несколько интриганов, более презренных, чем остальные, попытались увлечь часть Горы и сделались вождями партии, значило бы оскорбить Конвент».
Бурдон воскликнул, прерывая оратора: «В мои намерения никогда не входило сделаться главою партии!»
«Было бы верхом позора, — продолжал Робеспьер, — если бы некоторые из наших коллег, введенные в заблуждение клеветой относительно наших намерений и цели наших трудов…» Бурдон из Уаза снова прервал его: «Я требую доказательств того, что утверждают. Только что достаточно ясно сказали, что я негодяй!» — «Я требую во имя отечества, — настаивал Робеспьер, — права продолжить свою речь. Я не назвал Бурдона. Горе называющему себя! Но если он желает признать себя в том общем изображении, набросать которое повелел мне мой долг, то не в моей власти воспрепятствовать ему в этом. Гора чиста, она свята, но интриганы не принадлежат к Горе. Не допускайте, чтобы между нами делали различие, потому что мы составляем часть вас и без вас мы ничто. Дайте нам силу нести бремя, почти превышающее человеческие силы, которое вы возложили на нас. Будем всегда действовать заодно, наперекор нашим общим врагам…»
Рукоплескания большинства Конвента не дали ему закончить. Потребовали немедленного принятия декрета. Лакруа, Мерлен, Тальен отказываются от своего мнения. Торжество Робеспьера является полным и всеобъемлющим. В тот же вечер Тальен, дрожавший за свою жизнь, написал Робеспьеру секретное письмо, найденное в бумагах Робеспьера после его смерти.
«Робеспьер, — писал Тальен, — ужасные и несправедливые слова, сказанные тобою, еще звучат в моей уязвленной душе. С откровенностью честного человека я хочу дать тебе некоторые разъяснения. Тебя давно уже окружают интриганы, возбуждая твои подозрения против некоторых из твоих коллег, особенно против меня. Так происходит не впервые. Необходимо вспомнить мое поведение в то время, когда я мог бы отомстить многим. Суди сам: я, Робеспьер, не переменил ни убеждений, ни поведения; будучи постоянным приверженцем справедливости, истины и свободы, я ни на минуту не уклонился от своего пути. Что касается приписываемых мне намерений, то я их отрицаю. Меня выставили как безнравственного человека; пусть явятся ко мне — и явившиеся застанут меня с моею старой, достойной уважения матерью, в том самом жилище, которое мы занимали до революции. Роскошь изгнана из него, и, помимо книг, то, чем я владею, не прибавило к моему достатку ни одного су. Я, без сомнения, мог впасть в ошибки, но они невольны и неизбежны при человеческой слабости. Живя уединенно, я имею мало друзей; но я всегда останусь другом всех истинных защитников народа».
Робеспьер не потрудился ответить на это письмо. Он недостаточно уважал Тальена, чтобы думать, что подобное перо может когда-либо обратиться в кинжал. Во время революции никогда не опасаются подлых людей в достаточной мере. Они, однако, только и опасны.
Месяц спустя, в клубе якобинцев, Робеспьер столь же неосторожно напал на человека, еще более изворотливого и опасного, чем Тальен: на Фуше. Робеспьер заставил исключить его из членов клуба за то, что он проповедовал атеизм. «Боится, что ли, этот человек предстать пред нами? — спросил он. — Боится он глаз и ушей народа? Боится, чтобы шесть тысяч глаз, устремленных на него, не обнаружили в его лице всей его души?»
Робеспьер, Кутон и Сен-Жюст настоятельно требовали, на основании принятого декрета, отправить в Трибунал лиц, возбуждающих волнение в Конвенте. Основными из них были: Фуше, Тальен, Бурдон из Уаза, Фрерон, Тюрио, Лекуантре, Баррас, Лежандр, Камбон, Леонар Бурдон, Дюваль, Одуэн, Каррье, Жозеф Лебон. Комитеты медлили в своей решимости. Кутон обратился к якобинцам: «Тени Дантонов, Эберов и Шометтов еще блуждают среди нас, — сказал он им на заседании 26-го числа. — Республика возложила всю свою надежду на Конвент. Он заслужил это; но там осталось еще несколько вредных умов. Настало время обнаружить и наказать их. Пусть падут негодяи, да погибнут они!»
В Комитете общественного спасения возникали ожесточенные споры. «Ты хочешь, значит, отправить на гильотину весь Конвент?» — спросил Билло-Варенн однажды Робеспьера. Карно горячо негодовал против Сен-Жюста, который с опрометчивостью молодости выказывал намерение расстроить его планы войны. Бадье, председатель Комитета общественной безопасности, разделял злобу своих коллег и выражал ее с еще большей грубостью. Накануне того дня, когда Эли Лакост должен был сделать доклад о сообщниках Ладмираля и Сесиль Рено, Вадье явился в Комитет. «Завтра, — сказал он Робеспьеру, — я сделаю доклад по делу, имеющему отношение к этому, и предложу привлечь к суду семейство Сен-Амарант». — «Ты этого не сделаешь», — надменно возразил Робеспьер. — «Нет, сделаю, — ответил Вадье. — Все доказательства у меня в руках: они подтверждают измену, и я раскрою ее целиком». — «Подтверждают или нет, я не знаю, но если ты это сделаешь, тебе придется иметь дело со мной!» — возразил Робеспьер, вставая и едва удерживая слезы гнева, выступившие у него на глазах. «Хорошо, — прибавил он, — я избавлю вас от своей тирании. Спасите отечество без меня, если сможете! Что касается меня, то решение мое непоколебимо, и я не хочу повторять роли Кромвеля». Сказав это, он удалился, и более не возвращался в Комитет общественного спасения.