Страница 3 из 15
Дом Самюэл построил своими руками, а еще построил амбар и кузницу. Очень скоро он понял, что, будь у него здесь хоть десять тысяч акров, безводные, каменистые холмы не прокормят его семью. Его золотые руки смастерили буровой станок, и Самюэл начал бурить колодцы на участках более удачливых поселенцев. Он построил молотилку собственного изобретения и во время сбора урожая разъезжал с ней по нижним фермам, обмолачивая чужое зерно, потому что его земля зерна не родила. А в кузнице он точил лемехи плугов, чинил бороны, сломанные оси телег и подковывал лошадей. Со всей округи к нему возили чинить и подправлять разный инструмент. К тому же людям нравилось слушать рассуждения Самюэла о судьбах мира, о поэзии, философии и обо всем прочем, что существовало где-то за пределами Долины. У него был сочный низкий голос, приятно звучавший и в песне, и в беседе, и хотя Самюэл говорил без типичного ирландского акцента, его речи были свойственны напевность, особая мелодичность и мерный ритм, ласкавшие слух молчаливых фермеров с нижних земель. Вместе с инструментом частенько привозилась бутылка, и, отойдя подальше от окна кухни и осуждающих очей миссис Гамильтон, мужчины прикладывались к горлышку и зажевывали запах виски зелеными стебельками дикого аниса. Редко случался такой, верно совсем незадавшийся день, когда в кузнице собралось бы меньше трех-четырех человек: обступив горн, они слушали, как Самюэл стучит молотком и рассказывает свои байки. Вот уж кто шутить мастер, говорили про него фермеры; они старательно запоминали услышанное, а потом недоумевали, почему по дороге домой вся соль из этих историй куда-то пропадает — когда они пересказывали их у себя на кухне, получалось совсем не то.
Буровой станок, молотилка и кузница, казалось бы, должны были принести целое состояние, но у Самюэла не было жилки настоящего дельца. Его заказчики, вечно стесненные в средствах, сначала обещали расплатиться после сбора урожая, потом — после Рождества, потом просили подождать еще, и в конце концов забывали вернуть долг. Напоминать же у Самюэла язык не поворачивался. И потому Гамильтоны жили в бедности.
Дети у них рождались один за другим: что ни год, то сын или дочь. Врачей в округе не хватало, работы у них было по горло, и принимать роды на далеких фермах они выбирались лишь в тех редких случаях, когда радость превращалась в кошмар и роды затягивались на несколько суток. Самюэл Гамильтон сам принимал роды у своей жены все девять раз: аккуратно перевязывал пуповину, шлепал младенца по попке и наводил в комнате роженицы порядок. При рождении его первенца возникло осложнение, и ребенок начал синеть на глазах. Самюэл прижал губы ко рту малыша и вдувал ему в легкие воздух до тех пор, пока тот не задышал самостоятельно. У Самюэла были такие толковые и добрые руки, что соседи с ферм за двадцать миль от его собственной не раз звали его помочь при родах. И он одинаково умело облегчал появление на свет и детям, и телятам, и жеребятам.
На полке у него, с краю, чтобы далеко не тянуться, стояла толстая черная книга, на обложке которой было вытиснено золотом «Доктор Ганн. Семейный справочник по медицине». Одни страницы были загнуты и от частого пользования обтрепались, другие же, судя по их виду, не открывались ни разу. Пролистать эту книгу — все равно что познакомиться с историей болезни, заведенной на семью Гамильтонов. Вот разделы, куда заглядывали наиболее часто: переломы, порезы, ушибы, свинка, корь, ломота в пояснице, скарлатина, дифтерит, ревматизм, женские болезни, грыжа, ну и конечно, все, что связано с беременностью и родами. Может быть, Гамильтонам просто везло, а может быть, они были людьми высокой нравственности, но страницы, посвященные сифилису и гонорее, остались неразрезанными.
Никто не умел так, как Самюэл, успокоить бьющуюся в истерике женщину или до слез напуганного ребенка. Потому что речь его была ласкова, а душа нежна. От него веяло чистотой — в чистоте он держал и свое тело, и мысли. Заходя в кузницу потолковать с ним и послушать его рассказы, мужчины на время переставали материться, но не потому что кто-то мог их одернуть, а совершенно невольно, словно чувствовали, что здесь дурным словам не место.
Самюэл навсегда сохранил в себе что-то неамериканское. Жители долины чувствовали в нем иностранца — возможно, из-за необычной мелодики его говора, — но именно это обстоятельство побуждало мужчин да и женщин тоже делиться с ним тем сокровенным, о чем они не рассказали бы даже своим родственникам и близким друзьям. Было в нем нечто нездешнее, отличавшее его от всех остальных, и потому люди доверялись Самюэлу без опаски.
А вот Лиза Гамильтон была ирландкой совсем другого разлива. Голова у нее была круглая и маленькая, но для содержавшихся там убеждений не требовалось много места. Носик у Лизы был приплюснут, как пуговка, зато челюсть, не внемля призывам ангелов к смирению, воинственно выпирала вперед упрямым, чуть вдавленным подбородком.
Лиза хорошо готовила простую пищу, и в ее доме (а дом действительно был в ее полновластном ведении) все было всегда вычищено, отдраено и вымыто. Частые беременности не слишком умеряли ее усердие по хозяйству — лишь когда до родов оставалось не более двух недель, она давала себе передышку. Строение ее бедер и таза, вероятно, наилучшим образом отвечало женскому предназначению, потому что детей она рожала одного за другим, и все они рождались крупными.
У Лизы были весьма четкие понятия о греховности. Проводить время в праздности — грех, и играть в карты — грех (по ее понятиям, игра в карты тоже была занятием праздным). Настороженно относилась она и к любому веселью, будь то танцы, песни или просто смех. Чутье подсказывало ей, что, веселясь, люди приоткрывают душу проискам дьявола. А это уж совсем никуда не годилось, тем более что ее собственный муж очень любил посмеяться — душа Самюэла, полагаю, была открыта проискам дьявола нараспашку. И Лиза, как могла, оберегала мужа.
Волосы она гладко зачесывала назад и стягивала на затылке в строгий узел. Поскольку я совершенно не помню, как она одевалась, думаю, что ее одежда в точности соответствовала ее сути. Юмором она была обделена начисто, хотя иногда, крайне редко, могла вдруг полоснуть кого нибудь острой, как бритва, насмешкой. Внуки боялись ее, потому что за ней не водилось никаких слабостей. Мужественно и безропотно несла она сквозь жизнь бремя страданий, убежденная, что только так велит Господь жить нам всем. Награда за муки придет позже, верила она.
Когда переселенцы, особенно из числа мелких европейских фермеров, воевавших друг с другом за каждый овраг и пригорок, впервые попадали на американский Запад и видели, сколько земли готовы здесь отвалить любому, стоит только расписаться на бумажке и заложить фундамент хибары, от жадности на них словно нападала лихорадка. Они стремились захапать как можно больше — желательно, конечно, хорошей земли, но вообще-то сойдет любая. Возможно, их подзуживала атавистическая память о феодальной Европе, где достигнуть величия и сохранить его были способны лишь семьи, владевшие собственностью. Первые колонисты расхватывали земли, которые были им не нужны и которым они не находили потом применения: они хватали ни на что не годные участки только ради того, чтобы владеть ими. И все нормальные взаимосвязи нарушились. Если в Европе для безбедной жизни тебе, вероятно, хватило бы и десяти акров земли, то в Калифорнии даже на двух тысячах акров ты мог остаться нищим, как церковная мышь.
Довольно скоро вся голая бугристая земля близ Кинг-Сити и Сан-Ардо тоже была разобрана, и семьи бедняков, расселившись по холмам, сражались с тощей кремнистой почвой, чтобы наскрести на хлеб насущный. Эти люди, как койоты, обретались по пустынным обочинам изобильного оазиса и, как койоты, с отчаяния придумывали хитроумные уловки. Они прибыли сюда без денег, без необходимого снаряжения, не располагали ни орудиями труда, ни кредитом, и — что хуже всего — не располагали ни малейшими сведениями об этом новом крае, о том, как использовать его себе во благо. Я не знаю, что толкнуло их на этот шаг — божественная глупость или великая вера? Зато точно знаю другое: в наши дни подобный дух авантюризма почти исчез. Несмотря ни на что, эти люди выживали, их семьи росли. Ибо судьба дала им орудие, или, если угодно, оружие, которое в наши дни тоже исчезло из обихода, хотя, может быть, о нем лишь на время забыли и оно пылится где-то, дожидаясь своего часа. Существует спорное утверждение, что, поскольку эти люди искренне считали Бога честным и справедливым, они вкладывали в акции его фирмы свой основной капитал — веру, после чего могли уже не тревожиться о результатах своих прочих, куда менее важных вложений. Но мне кажется, дело было в другом: эти люди верили в свои силы и уважали себя, они не сомневались, что представляют собой ценность и способны стать моральным ядром нового будущего — именно поэтому они могли отдать Богу в залог свою отвагу и достоинство, а потом получить их обратно. В наши дни такое тоже исчезло — возможно, потому что люди разучились верить в собственные силы, и когда вдруг надо рискнуть, предпочитают найти сильного, уверенного в себе человека и увязаться за ним по пятам, хотя, может быть, он идет совсем не в ту сторону.