Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 136 из 140



10 сентября во время болезни

Перевод Т. Сорокиной

133

ЕЩЕ РАЗ О СВОБОДЕ ТВОРЧЕСТВА

Три месяца не писал «Думы» — по-прежнему трудно работать, много разных дел, нет времени, нет сил. Старые друзья, видя, что я ничего не публикую, встревожились, решили, что я бросил писать, что в сердце моем остался лишь пепел. Один приятель из «Вечерней газеты» спрашивал меня в письме: может быть, нет подходящей темы? Я прекрасно понял, что он имел в виду. По правде сказать, при моем теперешнем состоянии мне надо бы бросить писать. Я никогда не «искал тему», пишу, если есть что сказать. Но бывают и периоды молчания, когда я отстраняюсь от стоящих передо мной вопросов. Если болен, в душе разброд и смятение, трудно собраться с мыслями, и не можешь ясно высказаться, тогда лучше не писать и заняться лечением. Но в ответ на заботу друзей могу их заверить, что не потух еще в моем сердце огонь, что я, хоть и болен, держу перо и во что бы то ни стало закончу все 150 главок, как и было задумано.

Недавно все в едином порыве горячо и возбужденно обсуждали вопрос о свободе творчества. Прошло полгода, и теперь пошли дискуссии об усилении социальной ответственности писателя. Вероятно, хватит разговоров еще на полгода. Может быть, договорятся до чего-нибудь путного, тоже неплохо. Не надо только впадать в панику, как от зловещих слухов: ведь при одном упоминании о свободе творчества многим сразу же вспоминаются испытанные в прошлом страдания, люди боятся, как бы опять не посыпались обвинения в «буржуазной либерализации». Один мой приятель шутя назвал свободу творчества дамокловым мечом: едва подумаешь о нем, перо в твоих руках покажется весом в миллион цзиней. Не надо нагонять страху, убеждал я его. Просто никому не должно быть дозволено стучать по столу дощечкой. С детства я насмотрелся на важных чиновников, которые, отдавая приказания, грозно ударяли по столу дощечкой — символом своей власти. Эта дощечка имеет для меня гораздо более конкретный и грозный смысл, чем заморский дамоклов меч.

Должен сказать, что вся моя жизнь тесно связана с творчеством. За несколько десятков лет чего я только не понаписал. Например, в пансионе для бедных иностранных студентов в Латинском квартале Парижа я написал первую свою повесть «Гибель»; в маленьких гостиницах Гуйяна и Бейпина — «Сад радости», в Чунцине и Шанхае — «Холодную ночь». И никто не следил за моей работой, никто не давал указаний, как писать; мне никогда не приходило в голову даже задуматься над тем, имею ли я право или свободу писать так или иначе, и озабочен я был лишь тем, чтобы выразить свои мысли; я писал, исправлял, потом снова писал, и так одну вещь за другой. Среди них были хорошие и неважные. Я отдавал их на суд читателей и, если они покупали мои книги, мог существовать на гонорары. Пройдя долгий путь творческой работы, я познал ее радости и печали, но не тратил времени на размышления о свободе творчества. Она — в моей голове, мне незачем просить о ней как о милости или бояться, что ее отберут. (Впоследствии я сам установил для себя множество рамок и ограничений, нагородил каменных стен, но здесь не место об этом говорить.) До работы над произведением я никогда заранее не продумывал весь сюжет в окончательном варианте, мысли рождались в процессе написания, и поэтому я никогда никого не посвящал в свои планы и замыслы и никто не указывал мне, что я должен и чего не должен писать. Всю жизнь я был убежден в правильности изречения: жизнь — единственный источник творчества, и писал о том, что хорошо знал в жизни. Взяв в руки перо, я никогда не задавался вопросом, ради чего писать. Всю жизнь я надеялся, что смогу быть полезен обществу, смогу внести свой вклад в жизнь; иными словами, я хотел до конца выполнить свой гражданский долг, я не мог даром есть свой хлеб, да и люди не допустили бы этого. Вот это и есть то, что называют чувством социальной ответственности, но ответственность эту я осознал сам, никто ее не взваливал на мои плечи насильно. Если же писатель не в состоянии выполнять свой долг, от его произведений мало пользы для общества, читатели могут отвергнуть такого писателя. Вот это действительно прискорбно.

Короче говоря, свобода или чувство ответственности — эта проблема решается в процессе творчества. Мне за всю свою жизнь не приходилось сталкиваться с проблемой свободы творчества (исключая десятилетие «культрева», когда даже свобода быть человеком была у меня отнята), но в старом обществе из-за отсутствия свободы слова и свободы печати приходилось изворачиваться, ловчить, изыскивать способы защиты, и все равно неприятностей хватало. В 1933 году гоминьдановские власти запретили мою повесть «Ростки», а через год шанхайский цензурный комитет не разрешил опубликовать в журнале «Литература» повесть «Молния». Это были незрелые вещи, но они не исчезли бесследно и в конце концов пришли к читателю. Конечно, когда-нибудь и они утратят свое значение, потому что читателям нужны все новые и новые книги.

Говорят, что писатели — «инженеры человеческих душ». Пожалуй, это возносит нас слишком высоко. Разве может писатель, его произведение играть такую огромную роль? Отданная в руки читателя книга с трудом преодолевает стереотипы социального, школьного и семейного воспитания. Кроме того, книга не сама приходит к читателю, она должна сначала пройти отбор: преодолеть все препоны издательского процесса, и при этом, если нет заказа на тираж, она так и не увидит свет. Тут, конечно, о ее влиянии говорить не приходится! Писатель отнюдь не вознесен высоко, хотя он так и этак мнет и щиплет душу читателя, как повар — тесто; и он не мелкий чиновник, образ которого создан русскими писателями, готовый поддакивать и кланяться начальству. Я писатель со стажем в несколько десятков лет, и, на мой взгляд, лучше определить труд писателя как профессию, орудие которой перо, а продукция — книги. Писатель своими произведениями служит читателям и по меньше мере не должен предлагать низкопробный, фальшивый, негодный товар. Если читателям не нужны его произведения, ему не на что жить. Писатель не владеет колдовской магией, вызывающей бурю или превращающей камень в золото; единственное его орудие — перо. Литература сама по себе не может способствовать расцвету и могуществу государства, напротив, ее развитие неразрывно связано с созданием материальной культуры. Древние говорили: «Обеспечь еду и одежду, потом займись ритуальными церемониями». Возвышенные идеалы не должны отрываться от реальной жизни. Велика ответственность писателя, но и у нее есть пределы. В обстановке, когда пишешь под дамокловым мечом или видишь, как люди кругом готовы подчиниться дубинке и живут в постоянном страхе, великие произведения не появляются.

Одно время все говорили о золотом веке литературы, я тоже высказывался. Мне много раз приходилось говорить на собраниях писателей о золотом веке и о весне нашей литературы. Я не предсказатель, мои «дерзновенные речи» — всего лишь мои давние личные чаяния. Меня спрашивают, когда же наступит этот золотой век. Могу сказать лишь одно: теперь, после более чем тридцати лет ожиданий, я наконец понял, что золотой век не приходит к людям сам, писатели должны идти ему навстречу. Его приход надо оплачивать дорогой ценой, в том числе и упорным трудом. От пустых разговоров мало проку; соберите хоть сто совещаний и дайте всем высказаться — все равно, вопроса не решить. Лучше создать хорошие условия для творчества, дать возможность писателям работать с полной самоотдачей, объединить усилия, и тогда в творческом соревновании выявятся наивысшие достижения.



25 декабря, во время болезни

Перевод Т. Сорокиной

140

ПАМЯТЬ

В последнее время во сне я часто возвращаюсь во времена грандиозных представлений «образцовых спектаклей» и просыпаюсь с тяжелым сердцем. Ведь прошло уже двадцать лет! Так почему же на меня это все еще так сильно действует? В предыдущей книжке «Дум» я вспоминал о том, как «отрубали хвосты» в «коровниках». Неужели я всерьез верил, что интеллигенции надо «отрубать хвосты» под названием «знания»? Не смейтесь, прошу вас, над моей глупостью. Было время, и довольно длительное, когда я действительно верил в это и даже принял твердое решение: пусть мне «отрубят хвост». И вот двадцать лет назад меня загнали в «коровник», и я готов был на всю жизнь стать «коровой», казался себе существом низшего порядка. Мало того, я остро завидовал тем, кто считался выше меня. В те времена только они имели право распевать арии из «образцовых спектаклей». Ничего удивительного, если теперь при звуках этих арий я сразу вспоминаю, как делили людей на категории, а в знаниях видели преступный умысел. Эти страшные, невыносимые десять лет вновь проходят перед моими глазами, словно гигантская тень дьявола. Лишь теперь я понял, что сказанные мною в разговоре с приятелем слова «коровники давно снесены», по существу, ничего не выражали. В то десятилетие мы прошли через множество разных «коровников» — ведь достаточно было объявить людей «коровами», чтобы любой дом превратился в «коровник», так что ни строить, ни сносить ничего не пришлось. До сих пор меня не покидает страх; можно, конечно, объяснять это тем, что мне не хватает мужества, что я хлюпик. Но много ли мне приходилось видеть сильных и мужественных в те десять лет? После следовавших одна за другой больших и малых кампаний у многих моих знакомых все сколько-нибудь выдающиеся способности или своеобразие были стерты до основания. Некоторые оказывались за чертой отчуждения, как в тюрьме, и никто не осмеливался переступить «круг позора»[52], словно мы жили в годы правления чжоуского Вэнь-вана[53]. Все, в том числе и я, боялись «строжайших приказов» цзаофаней. Это были, по сути дела, феодальные методы принуждения (ведь «четверка» насаждала феодальные порядки). Теперь, через двадцать лет, мы должны быть бдительны и смотреть на все широко открытыми глазами. Наверное, многие «скотники» где-то еще функционируют, ждут чего-то, но, если мы сами не пойдем снова в «коровники», ничьи «гениальные речи» не обретут магической силы, превращающей людей в животных. Не будет «коров», не будет власти и у «скотников»!

52

По преданию, в древности виновных, дабы пристыдить их, помещали в очерченный на земле круг.

53

688–677 гг. до н. э.