Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 76 из 120

На лице старика заиграла улыбка. Ему показалось, что не только у реки пахнет мятой; вся природа пахнет дикой мятой, как тогда, у ольхи. И свежевыстиранным бельем.

Он попытался вспомнить, в каком году это было. Должно быть, давно. Но он и сейчас ясно видел старенький поезд и линию, построенную итальянцами. Видел он и будку путевого обходчика, перед ней — самого обходчика, а рядом с ним — белую козу с выменем, свисавшим до земли. Филипп возвращался из Америки и ждал, что его будут встречать. Но его никто не встретил.

Его жена — она сказала ему об этом по дороге — ждала его возле паровоза. Она первый раз видела поезд, и, когда воздух содрогнулся и зазвенел, у нее задрожали ноги. Она думала, что Филипп сойдет с паровоза. Но оттуда показался только чумазый кочегар в грязной куртке, да и тот не собирался слезать. «Эй, парень! — спросила она его. — Вы человека из Америки не везете?» — «Погляди сзади!» — сказал: кочегар. Она сделала несколько шагов вдоль раскаленного железа, которое шипело и выдыхало пар, и остановилась перед первым вагоном. Это был обычный товарный вагон, набитый скотом. Коровы смотрели на нее через решетки и мычали. Филиппа там не было.

Тут Филипп увидел кого-то испуганного и побледневшего перед вагоном со скотиной. Жена?.. Его усы укололи ей щеку, а она, обмирая, прижалась к его жилету. Он был без пиджака, в жилете, в остроносых черных полуботинках и при часах «Лонжин» в кармане, прикрепленных цепочкой. Потом они шли по дороге, ведущей в седо, жена его перестала краснеть и, улыбаясь, семенила с ним рядом. А там, в стороне, была река — эта самая, — и деревья на берегу ее, отбрасывая густую тень, манили в укромные уголки, где можно было лечь. Рай, да и только. Дикая мята цвела и, когда они ее мяли, источала свои терпкий, упоительный аромат. А на ней все было стираное, чистенькое, издававшее легкий запах деревенского мыла. И от нее самой пахло мылом — и пока она лежала, и когда потом оглаживала смятые юбки.

После них мята долго расправляла пушинки своих синих цветов.

Старик все еще улыбался, когда ему случалось вспоминать об этом, и теперь оглянулся по сторонам — не видит ли кто. Рукой он стер улыбку с лица, но не был уверен, что улыбка исчезла, и провел рукой по губам еще раз. Он, как ребенок, стеснялся этих воспоминаний.

Маленькая лягушка покинула пробковый островок и поплыла ко дну. У нее были очень красивые лапки, и плыла она красиво, вытягивая их до отказа.

Старик услышал вздох далекого выстрела. Верно, горбун. Он мог бы стрелять птиц и не беря с собой собаку. Люди не страдают милосердием, — любил говорить поп Николчо, пьяница. Горбун мог бы пощадить пса — лапы у него совсем отнимались — и не тащить его с собой.

В сущности, собака не могла пожаловаться на хозяина. Она инстинктивно почувствовала его мрачность и, чтобы рассеяться, поспешила заняться подвернувшимся сусликом. Но суслик оказался слишком шустрым для ее старых мускулов, и она только выдохлась, так и не сумев утолить голод. Не удалось ей и вытянуть его из норы, хотя она очень старалась и хорошо помнила, что когда-то делала это с легкостью и, вытащив на ослепительный свет солнца мохнатых зверьков, одним ударом лапы вспарывала им брюхо. Тогда она дотащилась до конопляника у реки и улеглась там в тени. Запах конопли отгонял мух, тут можно было бы поспать. Но она опять обманулась в своих ожиданиях, сон ее не был покоен, ее бедное сознание раздирали все одни и те же видения. Она скулила от страха и страдала от старости и болезни, от холодной мрачности горбуна. Собаки обычно первыми чувствуют приближение землетрясений, и сейчас чутье подсказывало ей — даже во сне, — что близится беда.

Филипп ничего этого не знал. Он поднялся, чтобы проверить другие удочки, и вытащил на берег маленького судачка и одного кленя. Судачок, заглотавший всю наживку вместе с крючком, прыгал по траве. Клень выгибался и глупо пучился. Он только чуть-чуть зацепил крючок. Но были ли они жадными или осторожными — все равно: сейчас оба они лежали на берегу. Старику пришло в голову, что и нам надо думать, прежде чем глотать приманку. Судачок отливал зеленью и серебром. Но по мере того как утихали его прыжки, тускнел и блеск чешуи. У кленя цвет чешуи не менялся.

Филипп вернулся на старое место и услышал плеск. Мальчик в пестрой рубашонке шлепал посреди речки, против течения, потом подошел к берегу и присел около торчавших из берега корней. У парнишки намокли штаны, но он не вставал. Старик увидел, что он шарит руками в одном и том же месте, вытаскивает оттуда мелких рыбешек и бросает в мешочек, повешенный на шею.

— Эй! — окликнул его Филипп. — Кто ты такой и за что борешься?

Мальчик испуганно вскочил. Из мешочка и с мокрого зада стекала вода.

— Рыбу ловлю, — сказал он и опять присел.

— Как ты рыбу ловишь?

— В норе.

— В норе? Что это тебе, мыши?





— Не, не мыши.

И все-таки он продолжал шарить в одном и том же место и наполнять свой мешочек.

— Гляди-ка, верно! — сказал старик. — Как это они здесь собрались?

Мальчик еще пошарил под корнями и вылез на берег.

— Я им ласточку положил.

— Ласточку? — не понял старик.

— Ну да, ласточку. Убил ласточку в овчарне, размозжил между двумя камнями и засунул в дыру. Здесь здоровая нора под корнями. Рыба собирается на падаль, ее руками можно брать.

— Хорошо, нечего сказать! — отозвался старик.

Он был недоволен.

— Ну да! — сказал мальчик в пестрой рубашонке.

— Хорошо тебя выучил учитель! Ласточек убивать!

Мальчик сказал, что учитель его этому не учил. Учитель учил их писать с наклоном, все буквы в одну сторону, а голову держать прямо и карандаш не мусолить. Трудное дело.

Он сел, вывалил рыбу из мешочка и стал ее потрошить. На рыбу налетели осы. Они присасывались к рыбьим глазам, и мальчик не прогонял их: если ос рассердить, они начнут жалить.

Над рекой появились ласточки. Они летали совсем низко, грудками касаясь воды. Птицы купались или играли. Старик смотрел на черные дуги их крыльев — они напоминали ему летучих рыб над океаном.

И те летали так же, только возникали не из воздуха, а из зеленой бездны. Старик часто вспоминал океан и иногда видел его во сне. Но океан был такой огромный, что его нельзя было увидеть во сне целиком. Небо по сравнению с ним было всего лишь маленькой крышкой. В памяти старика сохранились и дельфины — самые веселые рыбы, каких он когда-либо видел. Помнил он и католическую церковь на пароходе. Как-то раз во время шторма пассажиры собрались в ней на молитву. Там была одна очень тяжелая икона с очень толстым стеклом, а под стеклом — что-то коричневое, величиной с жука. Ему объяснили, что это кусочек плоти святой Терезы. Святая была очень красивая, хоть и не толстая. Он вспоминал груди Терезы, большие и белые, наполовину прикрытые одеждой. На ее иконе не было нимба. «На что ей нимб? — сказал один из пассажиров. — С такой грудью нимб гроша ломаного не стоит!» А пассажиры вокруг них молились, и из их молитвы он улавливал только ровное: «Аве Мария, мур-мур-мур… Аминь! Аве Мария, мур-мур-мур… Аминь! Аве Мария…»

Так они и плыли себе распрекрасно посреди океана, пока однажды утром не увидели далеко внизу землю. Она была намного ниже парохода — эти самые Соединенные Штаты Америки, и они стали спускаться к ним по океану. Уже не было ни дельфинов, ни летучих рыб. Сойдя на берег, они сфотографировались, потом пили матэ, очень горькое и неприятное с непривычки — ведь он пил его без сахара. Понял он свою ошибку позднее, на одном пикнике, а сам пикник был очень веселый, шумный, и украшением его были болгары. Присутствовали и американцы, но их было мало. Филипп плясал рученицу, а одна американка, совсем без зада, точно ее вырезали из бумаги, покачивала своей тонкой ножкой и смотрела на него улыбаясь. Были там и другие, такие же плоские, но они стояли дальше от него. А мужчины были толстые, курили толстые сигары и когда смеялись, то давились дымом. Чудаки — чем больше они смеялись, тем больше кашляли и чихали от дыма своих сигар. Некому было сказать им, чтоб они вытащили сигары изо рта, хотя догадаться было совсем нетрудно, и все болгары это понимали.