Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 120

Коли дальше так дело пойдет, пусть он и в трех местах порвется, все равно в нем ходить буду, потому что никто не хочет у меня свинью купить. Она, паскуда, приспособилась курей жрать, всех моих курей сожрала да еще трех уток. Кто на нее ни посмотрит, тут же и говорит: «Э, дядя, твоя свинья, видать, курей жрет!» — и никто ее у меня не берет, напрасно только по холоду с ней таскаюсь и в снегу по колено вязну. Правда, как я погляжу, Лазар свой перец тоже не продал, хоть его перец кур и не жрет. Только этот, Чукле, всю корзину распродал. Не успел на базар прийти, продал яйца и тут же куда-то смылся. Может, купить что надумал — кто его знает… На обратном пути Чукле снова нас догнал, купить ничего не купил, а все деньги от яиц парикмахеру отдал за прическу, завил волосы мелкими кудряшками, как девушка, и такая голова у него стала — впору наседку на яйца сажать. «Ишь ты какой фигуристый стал!» — говорю я ему. «Подумаешь, дело большое, — мотает головой Чукле. — Как по моему рассуждению, лучше двадцать яиц на голову свою употребить, чем на жратву! Не одним женщинам фигурять, мы тоже не желаем как звери ходить».

Я объясняю Лазару и Чукле, как, значит, германка фигуряет. Там, брат, все сплошная канбинация, и на резинках всё, женщины, как ужи, блестящие да скользкие, пальцем боязно дотронуться. У нас разве увидишь канбинацию да резинки! Одна пенька да веревки, подвязывают чем ни попадя, а юбки ровно из фанеры сделаны. А у германки канбинация, резинки да еще сверху что-нибудь тонкое наденет — как ветер дунет, так ей все до ляжек и задерет. Это, я понимаю, фигурять! Наши разве в фигурянье что понимают? А те понимают, мать их за ногу, порядок на все установили; куда ни поглядишь, всюду порядок. Уж чего проще — налог заплатить, так германец тут же идет и платит, а мы волыним, волыним, пока сборщики не придут и не начнут секвестировать. А германец на все порядок навел. Там и по шоссе, к примеру, идешь, посмотришь — все по правой стороне шагают. А мы вот идем по тропке втроем, и никто правой стороны не держится. Германец, пусть хоть на дороге живой души не будет, ни за что тебе посередке, по чужой тропке, не пойдет. Все равно он будет держаться правой стороны и новую тропку по снегу протаптывать, потому как порядок такой.

«У нас такому в жизни не бывать! — говорит Лазар. — У меня мысли, может, занеслись неведомо куда, только мне и делов что думать, справа мне идти или не справа. А насчет налогов, так это, я тебе скажу, надо, чтоб деньги были. Порядок сколько хошь можешь наводить, а коли денег нету, налог все равно не заплатишь. Вот вкатят тебе сейчас наряд — два бидона сала с этой свиньи, попробуй натопи с нее два бидона!» — «Ишь ты, два бидона! Да у ей только кости растут, не видишь, что ль, какая она, паскуда, тощая. С нее и полбидона не натопишь!»

А, где наша не пропадала!

Прирезал я эту свинью, полбидона сала натопил, остальное на шкварки пошло, мясо — когда с капустой, когда с рисом — тоже все подъели, даже до весны не хватило, так что всю весну и все лето на одном постном сидели. Германец как зарежет свинью, все на колбасу пускает, два года, значит, может свинью лопать, а мы за два месяца целую свинью умнем и потом пробавляемся травкой. Хотя, если поглядеть, нам еще не так туго приходится; грекам, к примеру, или сербам куда хуже. Тем летом привезли в нашу деревню грека одного, в ссылку, значит. Вроде он табаком торговал и одет вроде по-богатому, а германец на греков лапу наложил, и этого — в ссылку. Так он и живет в нашей деревне. А свояк мой в Сербию ездил, вернулся и говорит: «Слышь, свояк, насчет того, что ты про германца рассказываешь, никак я поверить не могу! Германец — похуже животное, чем мы!» И узнал я у него, что германец в Сербии тьму народа и скотины перебил. Куда ни придет, поливает овец бензином, поджигает и пускает их в разные стороны. Овцы горят, на землю кидаются или подпрыгивают на три метра, в кошары и сараи забиваются, кошары и сараи вспыхивают, села, точно порох, горят.

«Ну и ну! — говорю я свояку. — Если война или там оккупация, человека убить — куда ни шло, но чтоб скотину палить, это уж ни в какие ворота не лезет! Я германца совсем другого видел». Раз работали мы на шоссе, лошади уперлись и не хотят телегу везти. Германцы кричат: «Но! Но!» — а лошади только прядут ушами и ни с места. Тут мы как взяли наши лопаты, как саданули лошадей лопатами, ты б видел, как они рванули и полетели — прямо ветер, телега еле земли касается. Ух, как тут эти германцы взъярились, залопотали: «Цвайциг! Цвайциг!» — убить нас готовы были за то, что мы ихних лошадей разок лопатой двинули… Потому как в Германии — порядок, скотину бить нельзя. Скотине объяснять можно, уговаривать ее, коли она тянуть не хочет, сам впряжешься и потащишь, но чтоб ударить ее — никогда! И чтоб германец скотину поджигал — ну, никак на него не похоже! Может, они когда в другом государстве окажутся, тогда и лошадей бьют, и овец поджигают. Хотя скотина — она всюду скотина, при чем здесь государства!





Поди их разбери!.. Народ! С одной стороны подойти, всякий тебе инструмент мастерят, на каждый инструмент «Двух аистят» посадят, а с другой стороны — такой дождевик сделают, что его только надень, сразу начнешь от холода зубами лязгать! Поди их разбери!.. Говорю я свояку: «Слышь, свояк, ты, значит, коли на чужой земле окажешься, глазей только да крестись. А коли на что позаришься, пусть у тебя лучше рука отсохнет. У нас если на что позаришься — оно и ничего, бревно можешь украсть, коли тебе требуется, и телегу целую можешь украсть; лес — государственный, государства не убудет оттого, что ты малость дровишек нарубил. Однако на человека или на скотину руку подымать негоже. Государство пусть подымает, а ты — не смей!» Государство и вправду то здесь, то там руку на людей подымает, в нашей деревне еще нет, но по другим деревням одного в тюрьму посадили, другого в лагерь отправили, а в Железне, слыхал я, даже застрелили одного.

Наша деревня мирная, только вот грека того привезли, ссыльного, но он тихий человек, миролюбивый, улыбается во весь рот и по-болгарски ни хрена не смыслит. Чукле учил его говорить «шестьдесят шесть козьих кож», но он и этого не может сказать, потому как ни «ш» выговорить не может, ни «ж»!.. Так вот, деревня у нас мирная. Бедность, конечно, но, когда все тихо и мирно, терпеть еще можно.

Я и Лазару про это толкую. Как-то режем мы с ним кукурузные листья в поле у Керкезского леса, трут у меня намок от росы, пошел я к Лазару за трутом, он растирает зеленые листья табачные в порошок и сворачивает цигарку. «Паскуда табак — никак не раскуришь, — жалуется Лазар, — а закуришь, цыганом воняет. Грек наш, ссыльный, даром что ссыльный, а все сигареты курит. Видно, денег у него куры не клюют!» — «Знаешь, Лазар, — говорю я ему, — все одно нам лучше: бедность, конечно, и табак дрянной, и сажаем его нелегально, но по крайности мы не ссыльные. Пока ты дома и никто тебя не трогает, на хлебе и воде перебиться можно». — «Верно», — соглашается Лазар и дает мне свой трут и объясняет, как его завернуть, чтоб не намок. Я-то сам промок аж до пупа, потому как ночью роса густая выпала и туман густой. «Туман сегодня так и не подымется, — говорит Лазар. — Если только ветер разгонит, но, как я погляжу, сегодня ветра не будет».

Пусть себе держится туман, кукурузные листья так лучше резать и в снопы вязать удобнее. А то, если туман подымется, солнце подсушит кукурузу и листья начнут сыпаться, как порох. Кукурузные листья сподручней всего в туман резать. Я люблю наш туман, в нем все становится невидимым. Сам он чистый, белый — все равно что в вате двигаешься, и в двух метрах ничего не видно. Слышать слышишь, а видеть ничего не видишь, хоть и светло!

В Германии туман совсем другой. Даром что Европа и не знаю что еще, а туман чернее дегтя. Я-то знаю — когда мы работали на шоссе, спустился как-то раз туман, и ничего не стало видно, и дышать нечем. Мы завязали носы платками, да толку никакого. Туман едкий, кислый, черный, промозглый, мы все в трубочистов превратились. Сплюнуть захочешь, так и плевок тоже черный. Куда ихнему туману до нашего! Наш туман чистый, все в нем светлое, так что и на душе светлеет, и потихоньку-полегоньку становишься невидимкой. Говорю я Лазару: «Лазар, так и так, в тумане нас не видно, отчего бы нам не пойти в Керкезский лес, не срубить пердь-другую». Он говорит: «Видеть-то нас не видно, но, как застучишь топором, тебя знаешь где услышат. В туман далеко слышно». — «Слышно не слышно, я пойду. Важней, что нас не видно!»