Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 120

Женщины, перекрестившись, расходятся, я остаюсь один с лошадками и телегой. Мои горшки булькают сейчас на огне, дети и молодки ходят по воду с моими кувшинами, на столах блестят мои миски. Все вышло из моих рук, у каждой посудины я помню и роспись и характер, много я их понаделал, но вот остаюсь я один и, бывает, задумаюсь: много намастерил ты, Флоро, да больно мирный у тебя товар! Сделал бы и ты что-нибудь, как тот отряд, чтоб и тебя когда-нибудь на телегах рисовать стали и чтоб кто-нибудь объяснял народу: «Это вот черкесы, это австрийский капитан, это отряд, а это Флоро, он несет в кувшине воду для отряда». Подумаю так — и самому смешно становится. Те-то какие люди были — воеводы, с саблями, с галунами, оружием до зубов увешаны, на шапке у каждого лев и под шапкой лев! Бравый народ, огневой! А я — стоит только на мою шляпенку взглянуть, и все яснее ясного! Жалкое у меня занятие, весь я глиной замазюкан, и вся моя жизнь в глине прошла, над гончарным кругом да по дорогам. Кто для чего рожден, так и проведет жизнь: одним — свободу или смерть, другие будут горшки продавать. Дай бог здоровья тележному мастеру, что вдохнул жизнь в ботевский отряд, посадил его на телеги, пустил парней бродить среди народа! И я стал бы отряд на кувшинах рисовать, да не подходят к кувшинам сабли и все такое прочее. К баклаге это больше подходит, из баклаги вино пьют, а вино с бунтом в родстве. На баклаге я и Ботева видел нарисованного, и Хаджи Димитра видел. Из такой баклаги когда пьешь, вино порохом пахнет. Жалко, что нельзя кувшин бунтарский сделать, никто его не купит! Народ хочет, чтоб на кувшинах петуньи да ноготки были нарисованы либо птички. И Флоро сажает на свои черепки птичек либо петуньи да ноготки! Да еще хочет, чтоб за это дело его самого когда-нибудь на телеге нарисовали! Те-то стреляют один пуще другого, а Флоро сидит посередке и расписные горшки перебирает.

Вот о чем я думаю, пока не стемнеет и отряд не растворится во мраке. Я вижу, как глаз черкеса щурится, целясь в меня, потом глаз закрывается, я подбрасываю лошадям сена и ложусь в телегу. В телеге мне хорошо, боковины меня защищают, с одной стороны целый отряд сторожит, с другой — пароход с капитаном и башибузуки. Кто посмеет подойти к телеге, когда такие грозные стражи ее охраняют? Ветер только иногда задует, тогда я закутываюсь в рядно и зарываюсь поглубже в сено. И еще, когда задует ветер, проклятые кувшины так начинают свистеть, что тут уж не до сна. Один свистит басом, другой — тонким голоском, третий посвистит, помолчит, опять посвистит — словно вся телега заполнена дудками и все они дудят взапуски. Посвистит ветер в кувшинах проклятых, я поворочаюсь, поворочаюсь да и сяду в телеге — цигарку выкурю. А кувшины все свистят, ровно нечистая сила, аж страх разбирать начинает. Я переложу кувшины, навалю сена, они замолкают. Я снова закутываюсь, минута еще — и засну, и тут вдруг один кувшин голос подает: фьюить. Фью-фью — отзывается другой… С ветром разве справишься, все найдет какую-нибудь щель. Заберется в кувшины и знай свистит.

Когда ветра нет — тихо, и я не замечаю, как проходит ночь. Только когда выпадет роса, холодает, я встаю до рассвета и разжигаю костер. Жизнь наша кочевая, всего и не расскажешь. Были б дети постарше, начали бы помогать, я б засел в мастерской и никуда б не вылезал. Но детишки малы еще, телегу им не передашь. Был бы я сам помоложе, бросил бы все, взял бы винтовку — и айда в лес, как другие. Башибузуков и черкесов в нашей стране хватает, есть в кого стрелять, да еще налоговых властей развелось видимо-невидимо, обдирают народ как липку. У лудильщиков олово реквизировали, нечем медную посуду лудить. Вода в медных ведрах медью отдает, молоко от котелков тоже медью отдает, народ стал избегать медной посуды. Одни мои черепки еще в ходу. Такая вот жизнь, а все равно никуда не денешься! Племянник у меня в лесу. «Дядя Флоро, — говорит, — ты нам будешь помогать, ты по всей Берковской околии колесишь, будешь оставлять нам на явках муку, постолы нам обещали резиновые, фабрики братьев Пантевых, брынзы, может, подкинут или еще что понадобится, я тебе буду сообщать». Время от времени он меня находит, скажет мне, где что взять и где оставить, и я беру и оставляю, как уговорено — или под каким-нибудь мостом, или в дупле. Людей не вижу, ничего не знаю, доходят только слухи, что по горам много народу бродит. Балканы — старый разбойник! — умеют молчать! Жандармы носятся по селам — и моторизованные, и пешие, и конные, — устраивают облавы, вызывают мужичков на допросы, но на меня и внимания не обращают, никуда не вызывают, ни о чем не спрашивают, а как увидят, говорят: «Катись отсюда подальше!» Запрягаю я лошадок и качусь вместе с пароходом и ботевским отрядом. Иногда жандармы поджигают дома партизан или помощников ихних, мы с отрядом едем мимо пожара, от пожара воевода весь становится красный, и сабля его обнаженная становится красной, а глаза у парней вспыхивают, словно все вдруг ожили и смотрят с моей телеги, как дымится и стонет эта многострадальная земля. Еще чуть — и отряд соскочит с боковины и как взмахнет саблями, как начнет крушить направо и налево…

…Но он не соскакивает. Сжимает зубы на боковинах, глаза постепенно гаснут, обнаженная сабля меркнет, воевода впадает в задумчивость. Австрийский капитан берет под козырек и таращит глаза, турок прячется за пароходной трубой и, верно, думает: «Черт возьми, эти и нас переплюнули!»

Фью-фью! — грустно свистят кувшины в телеге.

Иногда в дороге мне попадаются и другие телеги с отрядами на боковинах. На Йончовом постоялом дворе я встретил одного, на его телеге весь отряд был нарисован на коленях, на козлодуйском берегу, готовится поцеловать родную землю. Парохода у него не было. Да и сама телега была другого устройства, без звончаток. Этот человек мне пожаловался, что ему велели замазать отряд черной краской, той краской, которой красят дерево, чтобы не гнило. Человека, значит, вызвали в участок и приказали ему перекрасить телегу, потому как власти не желают, чтоб по всем дорогам шастали отряды. «Чтоб их черти взяли, — думаю, — меня-то еще не вызывали, и дай-то бог, чтоб не вызвали!» Ездил я и в монастырь посмотреть, какие там телеги. На боковинах у них ничего не нарисовано, а на задних щитках — Софроний Врачанский в окружении грешников. Бунтарского в монастыре ничего не оказалось. На обратном пути меня поджидал в лесу мой племяш, сказал мне, чтоб я поехал на паровую мельницу, там меня вечером разыщет один человек и передаст мне кое-что, а я это должен оставить под мостом. Человек скажет мне пароль. Это что такое — пароль? «Слово, — говорит племяш, — он тебе одно слово скажет, ты ему другое, это и будет ваш пароль». Говорит он мне пароль и ныряет в чащу — бравый паренек, боевой, как те ребята из ботевского отряда. Ему б еще папаху меховую да галуны, совсем как они был бы.





«Н-но!» — говорю я лошадкам и еду на паровую мельницу.

А на мельнице как на мельнице — толпа! Народ, скотина, телеги, костры — все смешалось, я ищу, где бы распрячь лошадей, и все повторяю про себя слово, которое тот человек мне скажет, и слово, которое я ему должен сказать. Нашел место, распрягаю, задаю лошадкам сена, но от телеги не отхожу, потому как человек тот, может, уже здесь и ищет меня. Стою у телеги и все поглядываю, не подойдет ли кто ко мне и не скажет ли слово.

Гляжу — появляется один, еще невзрачней, чем я, ну, думаю, из нашенских — наверное, он! Но на поверку вышло — не он. Про что только не наговорил мне, а того слова не сказал. И я тоже про что только не говорил с ним, но слово — ни-ни. Побалакали мы, он отошел к другой телеге и принялся языком чесать, а моего человека нет как нет.

Под вечер на дороге появилась телега, лошади крупные — чистые драконы, упряжь с бубенчиками — звенят-заливаются. И телега тоже большая, с высокими боковинами, все железом обковано и разрисовано. Сразу видно, что хозяин телеги знает толк в конях и в упряжи. Едет в мою сторону, заворачивает и — тпру-у! — еле удержал лошадей. Гляжу — он и сам богатырь, соскакивает с телеги, хлопает лошадей по холкам, распрягает, растирает им брюхо клочком сена, подвязывает им торбу и идет в гущу телег и народа. Тут остановится, там остановится, на голову выше всех, и все у него крепкое, ладное. И к моей телеге подходит, только с другой стороны, остановился, поглядел на отряд на боковине, потом на меня поглядел. Глаза веселые, кепка на затылок сбита, видать, славный человек. «На совесть сделано», — говорит он мне про телегу и спрашивает, чья работа. Я объясняю ему, чья работа. «Неплохо, неплохо!» — кивает он одобрительно и идет мимо моих лошадок, слегка похлопывает их рукой и, похлопывая, говорит мне слово. Столько времени я ждал, когда мне это слово скажут, а как сказали, я так и обомлел, дыханье сперло, и немало времени прошло, пока и я сказал ему свое слово.