Страница 131 из 135
По возвращении в Париж мы с Моникой решили, что через несколько месяцев мне нужно снова поехать в Испанию. На этот раз я хотел побыть там подольше, вникнуть в ситуацию, разобраться в том, что происходит в университетских кругах, в среде интеллигенции, и объехать селения южнее Гарручи без спешки, сопровождавшей мое прошлое путешествие. Успех «Ловкости рук» пробудил во мне наивное тщеславие, довольный и счастливый, четырнадцатого февраля я отправился на вокзал «Аустерлиц» и сел в поезд, идущий в Барселону. Жизнь казалась прекрасной, будущее — светлым и радостным. Однако суровая реальность Испании сразу вернула меня с небес на землю. Переступив порог родного дома, я почувствовал уколы совести: после бурных счастливых дней на улице Пуассоньер — состарившиеся люди и вещи, холод, слабый свет лампочек, настойчивые расспросы отца, молчание деда, трогательно-жалкая улыбка Эулалии, ощущение тревоги, тоска, призраки и гнетущие воспоминания, подстерегающие на каждом шагу. Мучительное беспокойство, охватившее меня в Барселоне, усилилось еще больше, когда я узнал об аресте Октавио Пельисы. Его провал ставил под угрозу группу университетских студентов, которой руководил Сакристан, и Луис должен был удвоить осторожность. Хотя Октавио — единственный задержанный студент-коммунист — мужественно держался на допросах, уже через несколько дней жертвами «чистки» стали все слои оппозиции: монархисты, каталонисты и социалисты Пальяк и Жоан Ревентос. Я решил отказаться от поездки в Альмерию: друзья вряд ли смогли бы найти меня в этой отдаленной провинции, чтобы предупредить о новой полицейской облаве. В свою очередь Монику встревожил большой политический резонанс, вызванный моим романом в Париже. Взвесив все «за» и «против», я подумал, что безопаснее находиться за пределами клетки, чем внутри ее, даже если дверца еще открыта, и поспешно вернулся во Францию.
Когда я впервые покидал пределы Испании, на границе меня охватил страх. С годами я научился владеть собой, «пограничный синдром» появлялся все реже, но окончательно страх покинул меня только после смерти Франко. Впрочем, когда в шестидесятом и шестьдесят первом годах мне пришлось пересечь границу в сложных обстоятельствах, рискуя навлечь на себя гнев властей, я держался почти вызывающе: мое хладнокровие, невозмутимость фаталиста, безрассудная вера в свою счастливую звезду поразили окружающих. Еще раньше, на военных сборах после окончания университета, нагло уклоняясь от обязанностей ненавистной службы, я обнаружил, что отчаянная дерзость и бесцеремонность порой вызывает не гнев, а восхищение. Однако, но правде говоря, не дерзость и не бесстрашие вселяли в меня уверенность, заставляли позабыть о риске, причины моего поведения на военных сборах и на границе совсем иные: я просто не способен представить, что наказание может постигнуть меня, и слепо верю в судьбу, в то, что родился под счастливой звездой. Но, хотя в какие-то решающие минуты жизни я проявил самообладание, чем искренне горжусь, мучаясь мыслью об опасности, подстерегающей меня на родине, я постепенно лишился покоя и сна. Сознание того, что приезд в Испанию сопряжен с риском, что там меня могут арестовать без всякого повода, отчасти определило мое противоречивое отношение к родине. В то время как европейские писатели разъезжали по всему свету с невинной беспечностью, пользуясь своим неотъемлемым правом, я многие годы пересекал границу, холодея от страха, с тяжелым предчувствием, которому, к счастью, не суждено было сбыться, что могу, как Луис, угодить прямо в пасть льва, стать жертвой, принесенной на алтарь кровавому, ненасытному божеству, безжалостно пожирающему своих лучших детей. Воспоминания о детских годах и семейные невзгоды лишь подкрепляли мою мысль: в Испании, обреченной на вечную гражданскую войну, жестокость и злоба неизбежно передаются из поколения в поколение. Пока мне не минуло сорок, я видел в Испании не добрую, милую сердцу родину, благословляющую или по крайней мере не отвергающую заботы своего сына о ее языке и культуре, но враждебную, угрюмую страну, где меня подстерегали опасности и угроза расправы. Шрамы, которые оставляют диктатуры и тоталитарные режимы, исчезают не скоро. Выздоровление идет медленно и трудно. Впрочем, один красноречивый факт расскажет об этом лучше любых слов — даже спустя десять лет после смерти Франко я чувствую себя уютнее в Париже, Марракеше, Нью-Йорке или Стамбуле, чем в городах и селениях Испании, где навсегда остались страхи и призраки моего детства и юности.
Через полгода мы отправились в путешествие по Альмерии, отложенное из-за ареста Октавио Пельисы. Оставив дочь Моники в валенсийской деревушке Бениархó, мы вернулись в Гарручу и наведались к нашим друзьям из пансиона Самора. За несколько дней наш маленький «рено» исколесил окрестные селения и деревни: Уэркаль-Овера, Куэвас-де-Альмансора, Мохакар, Паломарес, Вильярикос. Царившие там нищета и запустение поразили Монику. Она не понимала, какие скрытые побуждения влекли меня в эти места, а мысль о том, что можно предаваться праздности, загорать, любоваться видами Альмерии, бесстрастно наблюдая убогое существование местных жителей, приводила ее в ужас. Впоследствии Моника часто будет упрекать меня в том, что, плененный чудесными пейзажами, красотами юга Испании, я не вижу — или не желаю видеть — чудовищных условий жизни его обитателей, страшной нужды, возмущающей даже человека, безразличного к болезням общества. Конечно, я более терпим к зрелищу нищеты, чем Моника; кроме того, меня сильно привлекают те человеческие черты, которые вытравляет из нас обезличивающая торгашеская машина прогресса; и все же мое отношение к этой проблеме совсем не однозначно. Радушие, искренность и сердечность жителей Альмерии породили в моей душе непрестанную, мучительную борьбу. Именно тогда во мне вспыхнул протест против действительности, вызванный не отстраненным пониманием вины своего класса, не книжным знанием марксизма, но самой жизнью, ощущением сопричастности судьбе конкретных людей, любовью к ним. Стремясь разоблачить эту грубую действительность, я заранее ощущаю странную ностальгию; желание бороться с убогой нищетой Альмерии не освобождает меня от гнетущего предчувствия: ветер социальных перемен сметет здесь то, что мне так дорого, — искренность, прямоту, непосредственность чувств. Несмотря на раздиравшие меня противоречия, я решил вернуться в Альмерию, на этот раз в одиночестве, чтобы описать все то, чему стану свидетелем. Земли Юга вновь и вновь будут притягивать меня, но внутренняя борьба не угаснет: ненавидя отсталость Альмерии, я продолжаю восхищаться ее красотой. Много лет спустя, в минуту озарения, я пойму, что среди писателей цельная натура — большая редкость. Будучи от природы людьми противоречивыми, непоследовательными и алогичными, мы сражаемся за мир, в котором вряд ли смогли бы жить.
Отказавшись от намерения поехать в сторону Сорбаса и Карбонераса, мы повернули к Гранаде и Мáлаге в поисках комфорта и развлечений. В августе пятьдесят восьмого и марте пятьдесят девятого я вернулся в Альмерию один, чтобы объехать и исходить пешком удивительные земли Нихара. Закончив в Париже работу над рукописью книги, где по чисто литературным соображениям были собраны воедино происшествия, события и встречи на разных жизненных дорогах, я вновь отправился в Альмерию вместе с кинорежиссером Висенте Арандой и сфотографировал места, подробно описанные в «Полях Нихара». В следующий приезд я столкнулся с массой сложностей и не смог осуществить свои планы: арест Луиса, миланский скандал и мышиная возня, поднятая прессой вокруг фамилии Гойтисоло, лишали меня свободы передвижения, впрочем, и без того иллюзорной; к тому же «Поля Нихара», несмотря на nihil obstat цензуры, привели в бешенство алькальда города и местные власти. Если в пятьдесят девятом я сумел проникнуть в лачуги Чанки, не возбуждая подозрений здешних жителей и полиции (под предлогом, что должен найти родственника своего друга, уехавшего в Гренобль), то через год мой приезд не мог пройти незамеченным. Это заставляло быть вдвойне осторожным: я отправился в Альмерию в компании Висенте Аранды, Симоны де Бовуар и Нельсона Альгрена, а в следующий раз — вместе с кинорежиссером Клодом Соте, но уже не рискнул заходить в дома и беседовать с жителями Нихара и Чайки, опасаясь, что это может повредить им (позже, в Альбасете, мои опасения подтвердились). Пребывание в Альмерии, теряло всякий смысл, ведь я не мог осуществить того, что задумал, найти то, что искал. Задыхаясь в душной атмосфере мнимой свободы, я чувствовал себя словно в мышеловке, С чувством горечи и грусти я навсегда распростился с Альмерией, покинул край, подаривший мне столько тепла, сердечности и неподдельности чувств, которые я буду бессознательно искать повсюду и наконец обрету в Магрибе.