Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 150



Назвав „Панику“ образцовым репортажем, Моруа сделал комплимент не Буццати-газетчику, а Буццати-новеллисту, сумевшему изобразить высший свет и интеллектуальную элиту Милана с почти что документальной точностью и придать художественному вымыслу обличье исторической правды. «Паника в „Ла Скала“» — не сказка и не парабола. Это едва ли не единственный рассказ Буццати, который (учитывая известную растяжимость понятия „реализм“) можно назвать реалистическим. Первые строки „Паники“ вызывают в памяти интонации Томаса Манна. В рассказе — и это для новеллистической прозы Буццати тоже совсем не характерно — возникают характеры, которые при всей их сатирической гротескности обладают психологической глубиной и, кажется, имеют вполне определенных, легко узнаваемых современниками прототипов. Однако во всем остальном «Паника в „Ла Скала“» — типично буццатиевский рассказ. В отличие от неореалистической прозы в нем не воспроизводится „кусок жизни“, а „рассказывается история“, обладающая строго организованным, целенаправленным сюжетом. Сюжет этот совпадает с магистральной темой многих произведений Буццати. Он строится так, чтобы каждый поворот фабулы работал на создание в рассказе напряженной, все более нагнетаемой атмосферы панического ожидания некоего катастрофического события, которое в сюжетных обстоятельствах рассказываемой истории мыслится как политический переворот, но не коммунистический и марксистский, как того, видимо, хотелось Арриго Бенедетти, а неофашистский или даже прямо нацистский. Завершается „Паника“ тоже в духе лучших новелл Буццати. Новеллистическая неожиданность финала состоит в том, что никакого события так и не происходит. Наступает утро, и собравшиеся на оперную премьеру дамы и господа убеждаются, что ночные страхи, заставившие многих показать себя в самом неприглядном виде, — всего лишь наваждение, что зловещие, черные „морцисты“, к которым многие уже готовы были пойти в услужение, пока что не более чем химера, исчезнувшая без видимого следа, и что Милан по-прежнему живет своей будничной жизнью.

«Паника в „Ла Скала“» стала большой творческой удачей Буццати. Неудивительно, что, когда в 1949 году писатель публиковал второй сборник новелл, он дал ему именно это заглавие. Литературная репутация Буццати становится с каждым годом все более определенной и прочной. „Татарская пустыня“ часто переиздается и переводится на многие языки. Оказалось, что написанный перед второй мировой войной роман не утратил своей художественной и жизненной актуальности. Во Франции „Татарскую пустыню“ перевел Альбер Камю. Крупнейший романист французского экзистенциализма воспринял Дино Буццати как писателя во многом ему родственного. От родства с Францем Кафкой, которое ему упрямо навязывали критики, Буццати сердито открещивался, но близостью с Камю — дорожил. Они познакомились и подружились в 1955 году в Париже, куда Буццати приехал на премьеру своей пьесы „Случай в больнице“. Пьесу (она шла в Париже под заглавием „Занятный случай“) перевел и приспособил для сцены все тот же Камю.

Вернемся к „Татарской пустыне“. Ее фабула бедна событиями. В романе почти ничего не происходит. Но читается он с захватывающим интересом, почти как „роман тайн“. Тайны в романе действительно есть. Однако сюжетное напряжение создают не они, а ритм повествования, передающий стремительно ускоряющийся бег времени. „Татарская пустыня“ — роман о времени, съедающем жизнь, а также о том, как бессильный перед роковой неотвратимостью времени человек может сохранить свое человеческое достоинство.

Главная тема „Татарской пустыни“ обозначена сразу, словно это не роман, а классическая трагедия, хотя начинается она подчеркнуто традиционно: „Однажды сентябрьским утром только что произведенный в офицеры Джованни Дрого покинул город и направился в крепость Бастиани — к месту своего первого назначения… День, о котором он мечтал столько лет, наступил, теперь начиналась настоящая жизнь“.

Джованни Дрого — обычный молодой офицер. Его ничто не выделяет из среды его сверстников. „Десятки точно таких же лейтенантов, его товарищи, тоже покидали сейчас отчий кров, но весело, со смехом, словно на праздник собирались“.

Если иметь в виду обычное течение жизни, отправная точка сюжета „Татарской пустыни“ более чем тривиальна. Предполагается, что речь пойдет о самой обыкновенной жизни. Именно поэтому праздник в романе даже не обещается. Ничем не примечательный молодой офицер, оглянувшись на годы, проведенные в Военной академии, понимает: „Жизнь, казавшаяся ему такой ненавистной, навсегда канула в прошлое, а ведь она складывалась из месяцев и лет, которых уже не воротишь“; а чуть дальше еще более горько и определенно: „лучшие годы, годы ранней юности, уже не вернешь“.

Вступление в настоящую жизнь оплачено временем, лучшим временем человеческой жизни. Только что прозвучавший юношеский смех выглядит не слишком уместным: над всем витала „неотвязная мысль, смутное предчувствие каких-то роковых событий, словно он уходил туда, откуда не возвращаются“.

Потерю лучшего времени жизни способны компенсировать лишь по-настоящему значительные, роковые события. Только они могут придать смысл жизни, сделав ее настоящей жизнью. Джованни предстоит мужественно ждать их. Из путешествия в крепость Бастиани он уже никогда не вернется…



В романе много достоверных, точно подмеченных подробностей. По сравнению с „Тайной старого леса“ он выглядит чуть ли не реалистическим. Нетрудно прочитать в нем банальную, много раз рассказанную историю о том, как хорошо отлаженный механизм военной машины затянул в себя и сломал молодого человека, вступившего в жизнь с большими и наивными иллюзиями. Такое антимилитаристское прочтение романа Дино Буццати в принципе допустимо и может быть обосновано рядом примеров, ярчайший из которых — бессмысленное убийство солдата Лаццари, вызывающее внутренний протест не только у главного героя, но и у такого образцового служаки, как старший сержант Тронк. При таком прочтении вопроса, что такое крепость Бастиани, естественно, возникнуть не может. В этом случае она окажется просто одной из многих, если угодно, типичных пограничных застав с их унылым, рутинным, предельно формализованным жизненным укладом и бытом. Поначалу именно так ее и воспринимает Джованни Дрого: „…кому это нужно и для чего? Военный формализм в Крепости доведен, похоже, до абсурдного совершенства… Уехать отсюда, уехать как можно скорее, думал Джованни, выбраться на свежий воздух…“ и т. д.

Антимилитаризм в написанном накануне второй мировой войны романе, несомненно, присутствует, но он не является главной его темой. „Татарская пустыня“ — не обычный реалистический роман, а роман-притча. Аллегорий в нем нет, но символов предостаточно. Крепость Бастиани — не просто крепость. Весь роман строится так, чтобы читатель почувствовал это как можно скорее. Вот герой, которому определено в приказе место его службы, только-только вышел за порог родного дома: „Дрого пытался представить себе, что это за крепость такая — Бастиани, но безуспешно. Он даже не знал точно ни где она находится, ни сколько до нее ехать. Одни говорили, что верхом туда можно добраться за день, другие полагали, что быстрее, но никто из тех, кого он расспрашивал, судя по всему, сам там не бывал“.

Впрочем, тут же выясняется, что дорога в Крепость вроде бы известна. Провожающий Дрого приятель показывает ему на строение, стоящее на вершине далекого холма, и уверяет, будто это и есть Крепость: года два назад он там охотился. Однако, когда после долгого и утомительного пути Джованни наконец попадает в те места, оказывается, что его приятель, видимо, ошибся. Ничего похожего на военные укрепления Дрого не обнаруживает. Он спрашивает у повстречавшегося ему крестьянина, далеко ли еще до Крепости.

До крепости? — переспросил тот. — До какой крепости?

— До крепости Бастиани, — ответил Дрого.

— Никакой крепости здесь поблизости нет, — сказал возница. — Никогда о ней даже не слышал».

Возникает ситуация, заставляющая вспомнить о Кафке. Но крепость Бастиани все-таки не Замок. В конце дня окончательно выбившийся из сил лейтенант видит среди скал в лучах заходящего солнца «геометрически четкую ломаную линию крепостных стен» и не понимает, почему он смотрит на Крепость «как завороженный», чем неодолимо влечет его к себе она, «так далеко спрятавшаяся от всего мира и кажущаяся почти недосягаемой. Какие тайны она хранит?»