Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 142 из 168

Нет? — Странным образом прекословие на этот раз не усугубило раздражения Августа—напротив, в его тоне чувствовалась даже некоторая уступчивость, —Ну так что же тогда? Что же?

Веление времени — дело, а не слово… не искусство… Только познание делом…

Но тогда я опять спрашиваю, Вергилий: почему же оно всего лишь символ?

О, как трудно дается речь, а мысль еще труднее…

Я скажу тебе, Август: познать верховное в земном и силою этого познания облечь его в земной образ‑как воплощенное слово и, более того, зоплощенное деяние — вот в чем суть истинного символа; и внутри и вовне выражает он свой праобраз, заключает его в себе, сам будучи в нем заключенным, подобно тому как твое государство, исполненное римского духа, в нем же самом и укоренено, — и вот так, укорененный в верховном порядке, им олицетворяемом и в него же входящем, символ сам переживает время, расширяясь и возвышаясь в своей долговечности, возвышаясь до бессмертной истины, воплощением которой он был искони…

Вот как, стало быть, выглядит подлинный символ… —Цезарь вроде бы даже заинтересовался, но выражение недопонимания сохранялось на его лице. — Символ, не желающий оставаться поверхностным символом…

Да, подлинный символ, обладающий долговечностью; произведение подлинного искусства, подлинное государство… Непреходящая длительность истины в символе…

Я не могу проверить основательность твоих доводов… уж очень они мудреные.

Ничего не надо Цезарю проверять; чего не понимаешь, то нечего и проверять — надо просто принимать к сведению, даже если ты и Цезарь.

Ты установил мир, ты установил порядок; на почве, подготовленной твоим деянием, расцветет, преодолевая смерть, всякое будущее деятельное познание, и дело рук твоих, уже сегодня ставшее его символом, будет расти ему навстречу… Тебе этого мало, Цезарь Август?!

И тут Цезарь, наполовину уже повернувшийся к двери, задумчиво улыбнулся:

Мудрено все это… Может, это уже комментарий, который мы хотели приберечь для Мецената?

Может быть… не знаю…

Почему Цезарь не уходит, раз уж он собрался уходить? Да, мудрено все это и крайне тяжело, крайне утомительно; наверное, и впрямь надо было бы повременить с этим до встречи у Мецената, вообще отсрочить. Отсрочить на дальний, дальний срок. Мягко журчала капель стенного фонтана, и эхо ее журчания, журчавшее вокруг, журчавшее глубоко внизу, журча уносившееся к морю, уносившееся к ночным волнам морским и само уже волна, белоглавая волна во мраке, — эхо это вело журчащую беседу с голосом Плотии, безмолвно реявшим в немолчном журчании, — серебристо мерцал голос в ночи и ждал, когда соблаговолит удалиться Цезарь, ждал, когда воцарится ночной пустынный покой. То уже ночь? О, как тяжко снова открывать глаза… Отсрочить день, отсрочить ночь!

Но после всех приготовлений к уходу обнаружилось, что Цезарь вовсе даже не спешил уходить. Будто вспомнив о каком‑то другом деле, он снова уселся; пристроившись на краешке сиденья и небрежно свесив руку со спинки стула, он сидел, как человек, который не намерен задерживаться, но и уходить не хочет, и, помолчав еще несколько мгновений, сказал:

Может, оно и верно… Может быть, ты все это верно говоришь, но ведь в дебрях символов невозможно жить.

Жить?.. — Да разве о том теперь шла речь? Разве о жизни? И все журчит вокруг, мягко, соблазнительно… Жить, о, все еще жить, чтобы иметь возможность умереть…

В чьей власти последнее решение? Чей голос даст указ?

Плотия молчала.

А Август сказал:

Не будем забывать, что есть еще и реальность, даже если мы

обречены выражать и воплощать ее лишь в символах… Мы живем,

и это реальность, простая и очевидная реальность.

Лишь в символе можно охватить жизнь, лишь в символе можно выразить символ; бесконечна цепь символов, и неподвластна символу лишь смерть, к которой тянется эта цепь, будто смерть — ее последнее звено и в то же время уже нечто за пределами цепи, будто единственно ради смерти и создавались все символы, дабы все‑таки выразить ее неподвластность символам, — о, будто только в смерти и способен был язык обрести свою изначальную простоту, будто она была местом рождения простой земной речи, этого божественного символа, самого земного из всех земных, самого божественного из всех божественных: во всяком языке человеческом светится улыбка смерти. И тут он услышал Плотию: «Реальное немо, и мы будем жить в его немоте; иди к реальному, я последую за тобой».

Идти сквозь цепь символов, идти сквозь нее к ширящейся безвременности… Ставши символом в символе, наступит реальность — умирание без смерти…

Цезарь улыбнулся.

Да, мудреная твоя реальность… Ты всерьез полагаешь, что все реальное подчинено таким мудреным условиям? Между ними и теми, что, по–твоему, определяют символ, я почти не вижу разницы…

Как ни близко сидел к нему Август, голос его странным образом доносился из неизмеримой дали, но не менее странным было то, что его собственный голос рождался, пожалуй, в еще большем отдалении, хотя и на противоположном конце.

Символ реальности и реальность символа… о, в самом конце одно переходит в другое…

Я верю в более простую реальность, мой Вергилий; я верю, например, в грубую и прочную реальность наших будней… да–да, Вергилий, в простую будничную реальность…

Даже в наипростейшем своем значении слова человеческие происходят от смерти, а еще, сверх того, они возникают под необъятным куполом пустоты, раскинувшимся за двойными вратами смерти и порождающим всякую реальность, их родина — необъятность, и именно потому воспринимающий их, внимающий им уже и не есть он сам, он становится другим человеком, далеко отстоящим от себя самого, — ибо он сопричастен необъятности…

Простыми были наши отцы и праотцы, Вергилий, простым был твой Эней; в простоте своих будней они воздвигли римскую державу…

Знаки затмений стояли на небе, реяли желтые всполохи, как львиные гривы, пенили волны копыта коней Посейдона, и Фебов лев стал незрим —неужто небесная упряжка уже порвала постромки и, забыв божественную узду, возвратилась в табуны Океана? О, среди звездных огней увлажненный водой Океана блещет в ночи Люцифер, больше всех любимый Венерой, лик свой являя святой и с неба тьму прогоняя… Это ли была реальность Энея? Неужели и впрямь ему дано было так далеко оставить за собой грубый земной предел? Неужели вот гак он все видел?

О Август, у Гомера все было грубой и прочной реальностью… Она была его познанием.

Совершенно верно; ты лишь подтверждаешь мои слова. То, что было реальностью для наших предков, то и останется, и оно также живет во всяком искусстве…

О Август, так зыбка почва… Для Г омера и его героев ничто не было зыбким… а вот для Энея…

Ты говоришь о реальности или об искусстве?

— О том и другом.

Итак, о том и другом. Так пойми же наконец, что Рим и твоя поэма — одно, что, стало быть, в твоей поэме запечатлена простая и очевидная реальность Рима… Нет там ничего зыбкого; тверда и незыблема, как италийская почва, твоя реальность.

Лунный блистающий шар, и Титана светоч, и звезды — все питает душа, и дух, по членам разлитый, движет весь мир, пронизав его необъятное тело… Познающая и познанная, сместится ли к востоку звезда?

О Август, реальность — это растущее познание.

Рим был познанием прародителя, познанием Энея; кому это лучше знать, Вергилий, как не тебе?

Над притихшей землей будет шествовать звезда, не над державами; вот только Цезарь об этом и знать не хочет. Но молчать все равно нельзя:

Предки наши заложили зерно познания, создав римский порядок…

Только не повторяй мне снова, что он всего лишь символ! Реальность Рима, рспльность того, что создано и еще будет создано, — это больше чем простой символ…

Рим был основан как символ познания; он несет в себе истину, он растет и становится реальностью, все больше и больше… Лишь в росте и становлении заключена истина.