Страница 44 из 58
– Отправились домой: ничем же не могут помочь... А там беспокоится Васса Кузьминична. Яша здесь, он сидит позади тебя.
– Тебе плохо, Христина? – услышала она голос Яши. Потом Яша подошел вместе со стюардессой, и они заставили ее что-то выпить.
– Почему произошла катастрофа, почему? – спрашивала Христина у Мальшета и Яши.
– Неизвестно, комиссия будет расследовать причину аварии, – неохотно отозвался Мальшет. – Ты об этом не думай, не волнуйся.
Ночь длилась и длилась, а они всё летели. Пассажиры почти все дремали, откинув кожаные кресла, убаюканные мерным подрагиванием самолета, негромким рокотом моторов. Христина не могла ни спать, ни даже плакать. Мальшет ласково уговаривал ее подремать, «хоть немножко». Христина, не понимая, смотрела на него, широко раскрыв глаза.
– Эх, – сказал Мальшет, – бедная ты моя!
Он никогда не был с нею груб, только бесконечно терпелив и ласков. Он взял ее захолодевшие маленькие огрубелые руки в свои большие и теплые, чтоб согреть.
– Марфенька поправится, еще летать будет! Мы с тобой спляшем на ее свадьбе,– сказал он, чтоб хоть чем-то облегчить ее горе.
Она слабо отозвалась на пожатие.
Мальшет в сотый раз мысленно пересматривал все этапы подготовки к перелету. Где была ошибка, в чем, отчего аэростат потерпел аварию? Иван Владимирович тихонько сказал ему: отклеилось полотнище разрывного устройства. О том, чтоб Христина небрежно приклеила его, не могло быть и речи: все в обсерватории видели, знали, как она работает. Значит, плохой был клей. Там на месте, под крышей баллонного цеха, клей казался хорошим, а претерпев сырость, нагревание, внезапную смену температуры, когда аэростат попал в тень от плотного облака, клей показал свои плохие качества. Как на это взглянет комиссия? Еще начнут «таскать» Христину. Как ее спасти от новой травмы? Если она только подумает, что по ее вине разбилась Марфенька... да она с ума сойдет.
Виноват в первую очередь он – директор обсерватории: чего-то недоглядел, недомыслил. Виноват завхоз, доставивший в баллонный цех этот проклятый клей. Виновата та фабрика, что выпустила недоброкачественную продукцию.
Неужели Марфенька умрет... или останется калекой?
Такая сильная, отважная, веселая. Сколько мужества в этой девушке, радости жизни. Нет, только не это!
И что тогда будет с Христиной: ведь у нее, кроме Марфеньки, никого нет на свете. Нет, есть – друзья! В первую очередь, он сам. Только Марфенька ей всех дороже на свете.
Христина осторожно высвободила свои руки и, привалившись к окну, надвинула на лицо пуховый платок, будто собираясь спать. Ей хотелось побыть одной, подумать. В то же время ей было бесконечно отрадно, что она сейчас не одна, что рядом свои.
Она пыталась молиться: «Господи, сохрани Марфеньку! Не сделай ее калекой!» Бога она хотела убедить, как человека: «Ведь я никогда ничего не просила для себя – удачи или счастья. Не для себя прошу, для Марфеньки – она безгрешная. Господи, пожалей Марфеньку!»
Но она уже не могла молиться, как прежде, с ребяческой верой. Перед Христиной с холодящей душу закономерностью предстали бесчисленные случаи, когда он не жалел.
Разве он сжалился над ее ребеночком? Ведь она тогда тоже просила только об одном: чтобы сын вырос, а он погиб, так ужасно. Ее муж, Василий Щукин, он фанатически верил, с самых пеленок, и все же вера не удержала его от страшного, отвратительного преступления.
Теперь бы сыну было уже девять лет! В школу бы ходил, в третий класс. Она бы помогала ему уроки готовить. Как же можно было его, двухлетнего, не пожалеть.
Со все разрастающимся ужасом в сердце Христина вспомнила проштудированные ею страницы мировой истории, беспристрастно и деловито рассказывающей про бесконечные войны, голод и моры, про власть и произвол жестоких.
Он не жалел...
Простая мать, если хватит у нее на то сил, никогда не допустит так мучить своих детей, как позволяет их мучить тот, кто всемогущ, всеблаг и всемилостив.
Священник с амвона говорил, что бог дал людям свободную волю, а они употребляли ее во зло. Что страдают они по грехам своим. Но страдали во все времена больше всего беззащитные и невинные, те, кто не делал никому зла. И уж совсем никакого прародительского греха не мог нести на себе слабый зайчишка в лесу, когда его заживо терзали волки.
Может, бог был природа – чудесная и великая, с ее неколебимым законом целесообразности? Но тогда не было там места человеческим качествам: великодушию и состраданию, разуму и способности перерешать. И невозможно было убедить, вымолить пощаду.
Тогда зачем называть богом? Природа – не бог.
Но откуда тогда потребность молиться? Почему она чувствует в душе своей бога? Бог... Может ли бог быть недобрым? Это противоречило самому понятию божественного, святого. Бог есть добро. И все же он не добр.
Священник говорил: неисповедимы пути его. Он знает для чего, а мы не знаем. Но для чего было нужно, чтоб двухлетний сын ее погиб так страшно? А что, если там ничего нет?...
Некому молиться. Не на кого надеяться, кроме как на людей и на самое себя. Марфенька могла выжить или не выжить – это зависело от степени повреждения ее тела, природного здоровья да искусства врачей. Бог не сохранил ее сына, как же теперь она может верить, что он сохранит ее Марфеньку? Ох, нет, он должен спасти ее – любящую, добрую, радостную, умную Марфеньку! Что же будет, если бог отступится? Господи... если ты есть... сохрани Марфеньку!
Так маялась Христина всю дорогу, пока в небе не занялось зарево огней. Они вышли на пахнувший дождем аэродром. На стоянке взяли мокрое от дождя такси. Никто из троих не говорил ни слова. Яша делал вид, что смотрит в окно, желая скрыть неуместные мужские слезы. Мальшет невольно вспомнил, как полгода назад в такой же дождь и ветер ехал он с Миррой на ее дачу. Со смутным раскаянием и не осознанной тогда еще любовью к Лизе.
Христина сухими блестящими глазами смотрела на расступающиеся улицы, ничего не видя,– душа ее раскалывалась на части, словно льдина в хмурое весеннее половодье.
Потом они вошли в просторный теплый вестибюль с зеркальной чистоты паркетом и стали чего-то ждать. Было, кажется, половина четвертого ночи.
За стеклянными дверьми по коридору провезли, из операционной наверное, кого-то, накрытого одеялом, с забинтованным лицом, и все трое содрогнулись.
В кресле в уголке сидела красивая молодая женщина в распахнутом модном пальто. Ее шапочка, сумка и перчатки лежали рядом на столике. Она тоже чего-то ждала, и ей, видимо, очень хотелось спать, но, когда она увидела вошедших, сон ее сразу прошел. Поколебавшись, она поднялась и нерешительно подошла к ним.
– Филипп! – позвала она. Полные свежие губы ее как-то жалко дрогнули.
Мальшет недружелюбно взглянул на нее и, поздоровавшись сквозь зубы, пошел искать дежурного врача.
Мирра Павловна, не взглянув на спутников Мальшета, вернулась в свое кресло и, закрыв лицо, заплакала совсем просто, по-бабьи.
Из коридора вышел Оленев, бледный, как будто его трепала лихорадка. На нем был белый халат и докторская шапочка. Он мельком взглянул на Христину и бессильно опустился на стул возле жены.
– Какой ужас, Мирра, какой ужас! – простонал он.– Ты... плачешь? – Он был приятно потрясен слезами жены.– Дорогая, я никогда не забуду твоих слез! Но Марфенька не страдает. Сначала у нее был шок, а теперь ее усыпили. Это была опасная операция: три позвонка размозжены. Операцию делал сам академик. Я только что говорил с ним. Он боится, что Марфенька никогда не сможет ходить. Какой ужас! Но жить она будет... Если бы у нее была мать, как человек, но ведь Люба, кроме своего искусства, ни о чем не думает! Какое несчастье... – Евгений Петрович замычал даже.
Резко зазвонил телефон. Пожилая веснушчатая сестра в белом халате и косынке торопливо прошла через вестибюль к телефону.
– Вас просят... – проговорила она и почтительно передала Оленеву трубку, когда он старческой походкой подошел к телефону.