Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 63

Михаил Поплавский никогда не чурался людей, но и не испытывал острой потребности постоянного общения с ними. Он даже любил побыть наедине с самим собой, подумать, не торопясь, в тишине. Были люди, которых он называл друзьями, но если обстоятельства разлучали их, не томился, не тосковал и вполне мог жить без этих своих друзей. До войны судьба не подвергала Поплавского серьезным испытаниям. Учился в институте, работал в театре, окруженный людьми симпатичными и умными. Его уважали, считали способным, принципиальным режиссером, имеющим свои взгляды на театр, на искусство. И он проводил в жизнь эти свои взгляды, которые как-то не расходились со взглядами других признанных мастеров. Поплавскому не приходилось драться за свои взгляды, за него это раньше сделали другие.

Долгими ночами в пещере, кутаясь в шинель от знобящей сырости, младший лейтенант перебирал в памяти прошлую свою жизнь и удивлялся, как она бедна событиями, которые подготовили бы его к тем деяниям, какие выпали ему на долю сейчас. И в то же время он не мог сказать, что не готов к ним. Бремя ответственности за людей, за их души и совесть не согнуло его, наоборот, вызвало к жизни такие силы, каких Поплавский в себе и не подозревал. Он не боялся гитлеровцев, тех, что стерегли выход из пещеры. У него не было страха за свою жизнь. Но об тревожился за людей и постоянно думал о них, об их судьбе. Пластуны чувствовали это, и ему, как никогда раньше, легко было с ними разговаривать.

Поплавский прилично знал немецкий язык и, чтобы занять время, предложил заниматься языком. Сначала предложение это вызвало недоумение даже у Косенкова.

— Зачем нам ихний язык-то, — сказал ефрейтор, — договариваться нам с ними не о чем.

— Нам он и так досконально известен, — присоединился Семенов-младший, — «хальт», «цурюк», «шнель-шнель». Вот и весь их язык. Ну еще там «хенде хох» для ясности.

А Козюркин высказался в том смысле, что, может, завтра всем будет крышка и незачем голову забивать какими-то еще занятиями.

Поплавский выслушал солдат и не согласился с ними.

— Михаила Васильевича Фрунзе, — начал он, — царский суд за революционную работу приговорил к смертной казни. И вот, приговоренный к смерти, не зная, сколько ему осталось жить — день или месяц, Фрунзе нашел в себе силы заниматься в тюрьме английским языком. Язык этот ему еще пригодился в жизни… Немцы нас тоже вроде бы приговорили к смерти в этой пещере. Не знаю, как вы, товарищи, а я с этим приговором не согласен и надеюсь, что привести его в исполнение гитлеровцам не удастся. А немецкий язык… Думаю, что нам он очень пригодится, когда придем в Германию.

— В Германии мы с них по-русски спросим, — сказал свое слово Семенов-старший. Однако предложение парторга поддержал.

И стали они заниматься немецким языком. Лингвистические способности у пластунов были вполне удовлетворительные, только Козюркин никак не мог правильно выговорить немецкое «дэр». Вместо твердого «э» у него выговаривалось мягкое «е». Зато он оказался ужасно дотошным в толкованиях слов. Слова удивляли его, рождали сравнения.

— Интересно, — рассуждал Козюркин, — по-нашему хлеб, а по-ихнему — брот. Вроде как брат. Оно так и есть на самом деле: земля человеку мать-кормилица, а хлебушек-то брат родной.

К злополучной кухне со спиртом имел отношение и старший сержант Жежель. Он тогда был при батальонных тылах в должности старшины, о незаконных запасах спирта знал и нес за это большую ответственность, чем повар.

Окрыленный своей победой в столкновении с грозным комбатом, Поплавский решил серьезно побеседовать и с Жежелем. Разговор этот представлялся ему простым и коротким. Парторг мог бы вызвать к себе коммуниста Жежеля и пробрать с песочком. Но, во-первых, ему некуда было вызывать старшего сержанта — кабинетов Поплавский себе не заводил. Во-вторых, предпочитал он бывать в подразделениях сам — выходило вернее.

Беседа с Жежелем прошла не так гладко, как предполагал Поплавский. Старший сержант слушал молча, внешне вежливо, но безучастно. Поплавский сбивался с тона, раздражался, взывал к сознательности, задавал риторические вопросы, которых сам терпеть не мог. Жежель, когда его вынуждал парторг, односложно и монотонно отвечал: «Так», «Оно конечно», «Само собой». За этими ответами слышалось Поплавскому каменное равнодушие к его проповеди.

— Вы, кажется, считаете, что комбат прав и я напрасно шум поднимаю? — наконец прямо спросил младший лейтенант. Он не скрывал своего раздражения и недовольства.

Жежель мучительно, как от физической боли, поморщился и, кажется, первый раз поднял на младшего лейтенанта глаза. Были они нестерпимо синие. «Как у врубелевского Пана», — подумал Поплавский.

— Я комбату не судья, — медленно произнес Жежель, — устав не позволяет мне его обсуждать.

Сказал так, что Поплавскому стало совершенно ясно — не только не судья, но — защитник.

Расстались они холодно. Потом, на партийном собрании, младший лейтенант сильно покритиковал Жежеля. Комбата не имел права критиковать, а старшего сержанта мог, и предстал Жежель перед коммунистами батальона в невыгодном свете. Вскоре после того оказался он в строю — на должности помощника командира взвода. Комбат хотел за него заступиться, но старший сержант сам не пожелал оставаться при штабе батальона.



С тех пор Поплавский виделся со старшим сержантом редко и мельком. Теперь боевая судьба снова притерла их друг к другу вплотную. Жежель ничем не напомнил парторгу о том, что между ними было, но младшему лейтенанту иногда казалось, что поглядывает Жежель на него неприязненно, и ему делалось не по себе. Сейчас ему было жаль старшего сержанта, он ничего, кроме этой жалости и беспокойства за его здоровье, не испытывал. Сейчас многое, казавшееся раньше значительным, выглядело мелко, на многое смотрел Поплавский иными глазами.

Два дня языком занимались с интересом. Но потом интерес потух. Голод брал свое. Люди все время думали о еде. Упоминание о пище раздражало и вызывало болезненные спазмы в желудке.

Поплавский ослаб, его все время знобило, в ушах не умолкал легкий звон. Ночью к нему под шинель заполз Рыжик, и они грели друг друга, тесно прижав тело к телу.

Утром Козюркин подошел к младшему лейтенанту и шепотом, словно боялся, что пес его услышит, сказал:

— Кобеля-то надо того… мясо все-таки, товарищ парторг.

Поплавский хотел было резко ответить, но не смог. Помолчал и позвал негромко:

— Косенков.

— Я, — тотчас откликнулся ефрейтор. Он был рядом.

— Вы слышали, что Козюркин предлагает?

— Слышал.

— Ну и как?

— Согласен я с ним, — Косенков вздохнул. — Жалко собаку, а что делать…

— Ладно, — сказал Поплавский. Достал наган из кобуры и, сцепив зубы, выдавил: — Рыжик, пойди сюда.

Пес лежал у его ног. Услышав голос Поплавского, он поднялся и лизнул руку с наганом.

— Я, кажется, не могу, — Поплавский оперся о плечо Косенкова.

— Давайте я, давайте, товарищ парторг, — зашептал Козюркин, скользнул студенистой ладошкой по руке Поплавского и взял наган. Поплавский брезгливо отдернул руку. В ту же секунду раздался выстрел.

Два дня питались мясом Рыжика. Сначала Поплавский не мог его есть, но потом все-таки обгрыз одну кость, натерев солью, благо, у хозяйственного Косенкова щепотка соли всегда имелась в запасе.

Даже в самых ужасных и безнадежных обстоятельствах люди умеют радоваться, если судьба дарит им радость. Жежелю стало лучше. Жар утих, в груди перестало булькать, и дыхание сделалось ровней. Он уснул, спал долго и спокойно. И у всех в пещере от этого поднялось настроение. Поплавский почувствовал такое облегчение, будто в себе переломил тяжкую болезнь. Вечером он стал рассказывать солдатам о театре, о великих актерах, которые умеют потрясать сердца, о мучительном счастье перевоплощения. Он видел на сцене Москвина и Качалова, Щукина и Хмелева и рассказывал о них так, что солдаты слушали, затаив дыхание. И сам он будто вновь переживал то удивительное волнение, ту высокую радость, какие давала ему игра этих изумительных мастеров. Он говорил, а слезы текли по его заросшим щетиной щекам, и никто не видел этих слез, и он сам их не чувствовал, только на запекшихся губах ощущал теплую солоноватую влагу.