Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 46

На стене в окошечко всосалось озеро с черным лебедем — это пришла Тамара, открыла там, в парикмахерской, дверь. Она включила радио, забрякала стаканчиками, мыльницами и тут же крикнула:

— Галка, ты дома?

— Ага!

— Как спалось?

— Лучше некуда!

Галя отогнула черного лебедя, сунула голову в окошечко.

— Галка, Виктор приехал, — почему-то прошептала Тамара и откинула голову, прищурилась, вглядываясь в лицо подруги.

— Когда?

— Сегодня. Три дня пробудет в Журавке.

Галя почувствовала странную слабость во всем теле.

— В шесть вечера у тебя здесь будет комсомольское собрание. Клуб занят, в конторе неуютно, холодно, — вот и решили собраться у тебя. Ты не против?

— Конечно.

Дверь в парикмахерскую распахнулась, и Галя опустила черного лебедя, отошла к окну.

— Мадмуазель, наведите мне красоту! — раздался неестественно бодрый, игривый голос подвыпившего Вагайцева. — На меня когда-то заглядывались дамы. Да, шикарное было время! — заскрипело кресло, забрякали мыльница, чайник на плите. — Гастролировал я как-то с народной артисткой Екатериной Ермаковой. Блестящая исполнительница народных песен! Вроде Людмилы Зыкиной. Так эта Катюша всегда, бывало, потреплет меня по щеке и скажет: «Ты красив, как бог!» — Довольный Вагайцев расхохотался. — Выступал я с ней в Москве, в Киеве. Мы имели массу успеха.

«Хвастается. Врет», — подумала Галя, стараясь успокоиться.

Звякали ножницы, бритва скребла по щетине, стучал помазок о чашечку, зашипел пульверизатор, и сильнее запахло одеколоном.

Она увидела в окно, как Вагайцев, сбив на затылок меховую шапку, чувствуя себя красавцем, уходил танцующей походкой…

Едва он исчез, как появился Стебель.

Ох, как он некстати! Галя не могла себе простить ту минуту, когда она разрешила целовать себя. В последнее время она избегала Стебля, а при встречах была с ним холодно-суровой.

И вот, когда Виктор приехал в Журавку, Валерий опять идет к ней… Она встретила его, стоя у окна, встретила хмуро, всем своим видом как бы говоря: «Чего тебе нужно? Мне неприятно, что ты пришел». И Стебель понял это и сказал ей:

— Галя! Ты не думай, что я… Ты не сердись на меня за все. Я ведь зашел рассказать о матери.

И вот что он рассказал.

Он и Шурка эти дни работали на дальних полях и вернулись в село только через неделю. Войдя в дом, первое, что они увидели — это бутылки из-под вина. Их много валялось в кухне под столом. На плите стояла кастрюля, Стебель снял крышку и даже испугался: до краев кастрюли всклубилась какая-то, еще не виданная им, серебристо-зеленая пена. Она была и омерзительной и красивой. Стебель брезгливо разодрал эти паутинные клубки щепочкой и увидел заплесневелые, оранжевые кусочки тыквы. Должно быть, мать хотела сварить тыквенную кашу, да так и бросила — не сварила, и несколько дней не открывала кастрюлю. И вот что получилось.

— А где же мать? — встревожился Стебель.

Шурка побежал проверить, что сталось с курами и поросятами. Он просил следить за ними и кормить их бабку Анисью.

Стебель зашел в свою комнату и, оглядев ее, ссутулился и устало сел на кровать. Его нового костюма на стене не было. Торчал только один гвоздь. Этот гвоздь за много лет перенес столько побелок, что превратился в известковый корявый отросток. «Пропила», — понял Стебель. Но не костюм пожалел он, он пожалел мать.

Прибежал Шурка и сразу же завопил:

— Что?! Очистила? Ну и маманя! Так оно и должно было случиться. Черт возьми! Может, она и меня не забыла? — И он ринулся в свою комнату.

Стебель увидел на столе листы бумаги. Это было письмо от матери. «Ты уж не обижайся на меня, сынок, — читал Стебель. — Сил у меня никаких нет. Ни жить, ни умереть — сил нет. Больше я тебя не буду беспокоить. Ты здоровый, ты счастливый — я рада за тебя… А я… А меня, считай, уже нет. Совсем нет.

Запомни! Всю жизнь человек должен охранять сам себя, как сторож охраняет магазин с дорогими вещами. А я, молодая, не понимала этого. Мне и в голову не приходило, как он, человек, легко поддается всему, какой он слабак на всякие пороки и болезни. Не вымыл яблоко, съел его, а уже на другой день и болен.

Как-то я в молодости сдуру подумала: „Ну, выпью разок, ну и что из этого? Подумаешь, какая важность!“ Вот с таким присловьем и полилась стопка за стопкой. А там подумала своей пустой башкой: „Ну, повольничаю с этим парнем — не убудет же меня! А потом за ум возьмусь!“ Повольничала. После с дружком его повольничала. Вот и все! Вот и превратилось запретное в обычное, дорогое — в дешевое, и стала ты уже доступной, как ширпотреб. Коготок увяз — всей птичке пропасть.

А ты умей держать себя в узде. Сам себя сохраняй. Не иди на поводу у своих слабостей. Это я, Валерий, по себе знаю. Дорого мне обошлась эта наука. И вы, молодые, не платите за нее так дорого. Она уже оплачена множеством отдавших концы слабаков. Поверьте только в нее.

Последний раз целую тебя, сынулик мой. Прости меня за все… Прости».

Вернулся Шурка, облегченно сообщил:

— У меня все на месте. — И тут же испугался: — А может быть, она не уехала? Может, где-нибудь шатается и сейчас ввалится в дом?

— Не ввалится. — И Стебель хотел показать письмо, но подумал, что Шурка едва ли поймет его так, как нужно, и поэтому не показал. Несмотря на жалость к матери, Стебель вдруг почувствовал облегчение, и ему подумалось, что с этого дня у него начинается новая жизнь…

Рассказав обо всем, Стебель протянул Гале письмо, написанное дрожащей рукой. Прочитав его, она долго молчала. Жаль ей стало и себя, и этого Стебля, и его мать, и Виктора, и всех людей на свете, тех, которых подстерегают беды, несчастья, непоправимые ошибки; и тех, которые обижают друг друга, оскорбляют, обманывают, мучают; и тех, у которых не сбываются мечты, рушатся надежды и на место надежд приходит отчаяние. Ей хотелось всех примирить, обогреть своим сердцем, сделать счастливыми. «Но разве это возможно, если мы, люди, даже не знаем, что такое счастье? Ведь оно у всех разное. И даже у одного и того же человека каждый год разное… А что, если так оно и должно быть? Может быть, это и есть жизнь?»

Галя попросила Стебля:

— Ты иди, пожалуйста, домой. Мы еще поговорим об этом. А сейчас я и не знаю, что тебе сказать.

И Стебель покорно ушел…

…Ребята притащили для девчат стулья из парикмахерской, а сами устроились кто на подоконнике, кто на чемодане, а кто и на мешке с картошкой.

Маша принесла с собой двухлетнюю сестренку Катьку, такую черноглазую, румяную и щекастую, что всем хотелось потискать ее. Отец с матерью уехали в город, и ее не с кем было оставить.

Маша сунула ее Тамаре, и та устроилась на шаткой раскладушке. Галя дала девочке деревянную матрешку. Катька была такая же пестрая: голубая фуфаечка, красные шароварчики, зеленые валенки.

— Вот здесь пусть и будет наш штаб! — сказал Стебель. — Здесь можно обо всем поговорить.

— И побриться! Кто последний, я — за вами. Тамарка, бери кисточку, — балаганил Шурка.

— Я тебя обдеру тупой бритвой!

— Галина! Ты в это оконце деньги, что ли, получаешь? — спросил Шурка.

Люся Ключникова посматривала на всех чуть усмехаясь и явно скучая здесь. Она даже пальто не сняла, белую пушистую шаль не сбросила — сидела, как будто пришла сюда случайно, мимоходом. В свои двадцать один год она чувствовала себя уже старой для комсомола и тяготилась им. И потом, она не выносила все, что пахло газетой, всякими лозунгами, собраниями, трибунными шаблонами и штампованными мыслями. А именно всем этим, по ее мнению, страдал комсомол.

Маша села за Галин стол.

— Ребята, повестка такая: «Учеба молодежи» и «Чем мы можем помочь совхозу зимой». Но сначала давайте обсудим одно письмо.

За окном уже темнело, в него бил косо летящий снег. Где-то в дупле дремал дятел, на снегу валялись его шишки, в окошечко из парикмахерской негромко доносилась музыка. Она не мешала, с ней было душевнее.