Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 36

— На что?

— На домового».

Вот и нам остается надеяться лишь на домового. Большевики молодцы. Они дело свое знают. Солдатам мир обещают, крестьянам землю, всем несогласным с ними — удавку. Средство у них универсальное для всех времен и народов — страх.

Мы сидим теперь с тобой и боимся. Ведь любой убийца ворвется в дом, перестреляет нас, и никто с него за это не спросит. Это и есть «революционный порядок».

— Может, уехать в Питер? Андреева мне говорила, что там сейчас спокойнее…

— Сейчас спокойнее на Гавайских островах, только никто там нас не ждет. Вчера у газетного киоска я столкнулся с доктором Манухиным. Он получил письмо от Зинаиды Гиппиус. Та пишет, что в Питере царит большевистский произвол, тюрьмы забиты, офицеров и юнкеров расстреливают десятками, облавы, обыски. Свет и газ выключили, телефон не работает. Так что, советуешь положиться на домового? На него самого. Тогда уж лучше на волю Божию.

И сев рядом друг с другом на диванчик, они обнялись и надолго погрузились в безрадостные думы.

7

Зинаида Гиппиус в те дни записывала в дневник:

«27 октября.

…Невский полон, а в сущности, все «обалдевши», с тупо раскрытыми ртами.

…Интересны подробности взятия министров. Когда, после падения Зимнего Дворца (тут тоже много любопытного, но — после), их вывели, около 30 человек, без шапок, без верхней одежды, в темноту, солдатская чернь их едва не растерзала. Отстояли. Повели по грязи, пешком, На Троицком мосту встретили автомобиль с пулеметом; автомобиль испугался, что это враждебные войска, и принялся в них жарить; и все они, — солдаты первые, с криками, — должны были лечь в грязь.

…Захватчики, между тем, спешат. Троцкий-Бронштейн уже выпустил «декрет о мире». А захватили они решительно все.

Возвращаюсь на минуту к Зимнему Дворцу. Обстрел был из тяжелых орудий, но не с «Авроры», которая уверяет, что стреляла холостыми, как сигнал, ибо, говорит, если б не холостыми, то Дворец превратился бы в развалины. Юнкера и женщины защищались от напирающих сзади солдатских банд, как могли (и перебили же их), пока министры не решили прекратить это бесплодие кровавое. И все равно инсургенты проникли уже внутрь предательством.

Когда же хлынули «революционные» (тьфу, тьфу!) войска, Кексгольмский полк и еще какие-то, — они прямо принялись за грабеж и разрушение, ломали, били кладовые, вытаскивали серебро: чего не могли унести — то уничтожали: давили дорогой фарфор, резали ковры, изрезали и проткнули портрет Серова, наконец, добрались до винного погреба… Нет, слишком стыдно писать…

Но надо все знать: женский батальон, израненный, затащили в Павловские казармы и там поголовно изнасиловали…

«Министров-социалистов» сегодня выпустили. И они… вышли, оставив своих коалиционистов-кадет в бастионе.

Только четвертый день мы под «властью тьмы», а точно годы проходят…

Сейчас льет проливной дождь. В городе — полуокопавшиеся в домовых комитетах обыватели да погромщики. Наиболее организованные части большевиков стянуты к окраинам, ждя сражения. Вечером шлялась во тьме лишь вооруженная сволочь и мальчишки с винтовками. А весь «временный комитет», т.е. Бронштейны-Ленины, переехали из Смольного… не в загаженный, ограбленный и разрушенный Зимний Дворец — нет! а на верную «Аврору»… Мало ли что…

Очень важно отметить следующее.

Все газеты оставшиеся (3/4 запрещены), вплоть до «Нов. Жизни», отмежевываются от большевиков, хотя и в разных степенях. «Нов. Жизнь», конечно, менее других. Лезет, подмигивая, с блоком, и тут же «категорически осуждает», словом, обычная подлость…





Вот упрощенный смысл народившегося движения, которое обещает… не хочу и определять, что именно, однако очень много и, между прочим, ГРАЖДАНСКУЮ ВОЙНУ БЕЗ КОНЦА И КРАЯ.

Вместо того, чтобы помочь поднять опрокинутый полуразбитый вагон, лежащий на насыпи вверх колесами, — отогнав от вагона разрушителей, конечно, — напрячь общие силы, на рельсы его поставить, да осмотреть, да починить, — эта наша упрямая «дура», партийная интеллигенция, — желает только сама усесться на этот вагон… Чтобы наши «зады» на нем были, — не большевистские. И обещает никого не подпускать, кто бы ни вздумал вагон начать поднимать… а какая это и без того будет тяжкая работа!

Нечего бездельно гадать, чем все кончится. Шведы (или немцы?) — взяли острова, близок десант в Гельсингфорсе. Все это

по слухам, ибо из Ставки вестей не шлют, вооруженные большевики у проводов, но… быть может, просто — «вот приедет немец, немец рассудит…»

Господи, но и это еще не конец!»

БЕСНОВАТЫХ РАТЬ

1

Подслеповатый, с интеллигентным доброжелательным лицом, литературовед Айхенвальд, автор знаменитых литературных портретов — «Силуэты русских писателей», сидел в квартире Бунина и ел картофельный суп. Его привел Юлий. Айхенвальд ел жадно, тщетно стараясь унять дрожь в руках.

Оправдываясь, сказал:

— По ресторанам ходить не люблю, а в лавках теперь ничего купить не умею. Моя кухарка куда-то сбежала, взяв «на память» все столовое серебро. Ну, а я сижу на пище святого Антония.

— Это сказано хорошо! — тут же отозвался Юлий Алексеевич. — «На пище святого Антония» — и образно, и выразительно. Но для желудка неутешительно: этот святой питался лишь акридами и водой.

— Милости просим, заходите чаще! — пригласила Вера Николаевна Айхенвальда. — Наша кухарка — сущий клад. Ее брат мясником служит на колбасной фабрике братьев Елисеевых, в лавке для рабочих покупает.

— Приходите, не стесняйтесь! — поддержал Бунин. — Я готов кормить вас до той поры, пока большевиков не прогонят. Это мой вам гонорар за хорошую статью в «Силуэтах».

— Ну, Ян, тебе недорого обойдется такой альтруизм, — улыбнувшись, сказала Вера Николаевна. — Уже через две-три недели большевиков не будет… Покажи, пожалуйста, новинку!

Третий том «Силуэтов», который сегодня принес Айхенвальд, вышел в московском издательстве «Мир». Вера Николаевна ощутила еще свежий запах типографской краски. Она листала очерки: Герцен, Карамзин, Жуковский, Языков, Горький, Бальмонт и вот Бунин.

— Послушай, Ян, как о тебе Юлий Исаевич пишет: «На фоне русского модернизма поэзия Бунина выделяется как хорошее старое. Она продолжает вечную пушкинскую традицию и в своих чистых и строгих очертаниях дает образец благородства и простоты. Счастливо-старомодный и правоверный, автор не нуждается в «свободном стихе»; он чувствует себя привольно, ему не тесно во всех этих ямбах и хореях, которые нам отказало доброе старое время. Он принял наследство. Он не заботится о новых формах, так как еще далеко не исчерпано прежнее, и для поэзии вовсе не ценны именно последние слова. И дорого в Бунине то, что он только— поэт. Он не теоретизирует, не причисляет себя сам ни к какой школе, нет у него теории словесности, — он просто пишет прекрасные стихи. И пишет их тогда, когда у него есть, что сказать, и когда сказать хочется. За его стихотворениями чувствуется еще нечто другое, нечто большее, — он сам. У него есть за стихами, за душой».

— Браво! — захлопал в ладоши Юлий Алексеевич. — Вы блестящий стилист, тезка, — обратился он к Айхенвальду.

Иван Алексеевич, слушая лестные слова, тихо посмеивался. Айхенвальд, кажется, мало обращал внимания на этот разговор. Он с аппетитом уписывал телятину с картошкой.

— Главное — в истинности слов, в точности формулировок, — поправила деверя Вера Николаевна. — Но, господа, позвольте продолжить чтение: «Его строки — испытанного старинного чекана; его почерк — самый четкий в современной литературе; его рисунок— сжатый и сосредоточенный. Бунин черпает из невозмущенного кастальского ключа. И с внутренней, и с внешней стороны его стихи как раз вовремя уклоняются от прозы; скорее он ее сделал поэтичной, — скорее он побеждает прозу и претворяет ее в стихи, чем творит стихи, как нечто особое, от нее отличное. У него стих как бы потерял свою самостоятельность, свою оторванность от обыденной речи, но в то же время из-за этого не опошлился. Бунин часто ломает свою строку посредине, кончает предложение там, где не кончился стих; но зато в результате возникает нечто естественное и живое…»