Страница 8 из 11
Что касается засушенных насекомых, музыкантов и манной каши, Смотритель (так он называл себя, с большой буквы «С») со мной, не то, чтобы не согласился, он залепил мне звонкую пощёчину, и сказал, что я попала под губительное влияние самодовольного европейского эволюционизма, относящего членистоногих и позвоночных к обособленным ветвям развития. Между тем, как: а) никакого развития не существует, ибо мы, таким образом, только льстим себе; и б) метафизически, насекомые гораздо ближе человеку, чем, например, лошади. Он почему-то упомянул лошадей. Ещё он сказал, чтобы самой убедиться в этом, мне нужно почитать молодого писателя Кафку. Я честно призналась, потирая пылающую щёку, что про такого не слышала. Или, по крайней мере, хоть раз попробовать жареную саранчу, добавил он, уже почти извинив моё невежество. Но её я тоже никогда не пробовала. Тогда он доверительно поведал мне, что его бедная, но счастливая алжирская юность ассоциируется у него исключительно со вкусом и запахом жареной саранчи! Да, про пощёчину я естественно придумала, ну, ты и сам догадался.
Поскольку, было уже довольно поздно, он счёл возможным закрыть свою орнитологическую консерваторию, и повёл меня прямо в арабский квартал. Я же говорю, что после твоего отъезда совершаю множество всяких рискованных глупостей, но только так, увы, я могу хоть как-то разнообразить мою метафизически неизменную жизнь консервной банки. И потом, я лет десять не была в арабском квартале. Ровно с тех пор, как мы с тобой и Жоанной бродили там в поисках какого-то художника, не помню его имени. Я вообще иногда ощущаю себя жертвой чикагских гангстеров, о которых так много пишут в наших газетах. Неужели, мы настолько обмельчали, как нация, что про наших гангстеров уже нечего писать? Так, вот мои руки связаны, ноги залиты цементом в большом металлическом тазу, а сама я медленно опускаюсь на дно одного из Великих озёр – долго-долго. Мне почему-то кажется, что это озеро Мичиган. Единственное, чего я боюсь, так этого того, что рано или поздно достигну дна, и тогда дальше будет некуда опускаться… Значит, арабский квартал.
Мы шли по улице, почти что Гарун-аль-Рашида. Человека, в честь которого получила название улица, звали примерно так же. А может, я просто вспомнила тогда, что у Гаруна-аль-Рашида имелся большой гарем. Нестареющая наложница! За меня бы отдали немалые деньги, если бы только узнали мою тайну. Как ты считаешь? Шутка.
Смотритель умудрялся всё это время галантно поддерживать меня за локоть, и при этом энергично жестикулировать. И пока мы шли в неизвестном направлении, я успела заметить, что он, как опытный паук оплетает меня тонкой ажурной паутиной своих мыслей. Правда, сосредоточиться на том, что он говорил мне, мешали, постоянно оглядывающиеся на нас арабы. Ни он, ни я, не были арабами. Поэтому из всего, что он мне говорил по пути, я запомнила только то, что действительное не меньше возможного, как это обычно считается, а совсем наоборот, так как всё возможное – действительно, но иногда, говорил он мне, склоняясь к моему уху, с нами случается и нечто невозможное. В принципе, я с ним согласна, ведь это было, несомненно, и про меня тоже.
А потом, в какой-то восточной чайхане, или, как там у них это называется? Нас усадили на цветастый ковёр, в центре которого помещался небольшой приземистый столик, заботливо подкатили поближе к нам жёсткие валики с мягкой матерчатой обивкой, накидали каких-то цветастых подушек и принесли экзотический зелёный чай с примесью ещё двадцати нездешних трав, пахнущий бесконечной неторопливой беседой без начала и конца. И ещё, на стол поставили каштановую орешницу, – я сама придумала это слово, тебе нравится? – наполненную миндальными орехами. Вот видишь, после твоего отъезда, у меня всегда, заведомо, больше времени, чем мне нужно, но я, к сожалению, не могу раздать излишки тем, кому его всегда не хватает, и это меня немного печалит.
Он спросил меня: «Что бы мадмуазель хотела услышать?». Его вопрос сначала показался мне несколько странным, если не сказать, бесцеремонным. Не я же в конце-концов его сюда притащила, чтобы узнать у него нечто важное для себя. Но немного поразмыслив, я решила, что если к данному вопросу отнестись непосредственно, безо всякого предубеждения, то ничего такого в нём нет. Я сказала, что люблю вечерами слушать «Искусство фуги» Баха, и лепить что-нибудь из разноцветного пластилина, или вязать нескончаемый шарф. Иногда, лучше подходит пластилин, а иногда шарф… Прекрасно! А я бы сейчас, мечтательно отозвался он, прикрывая свои глаза, как это всегда делают тонкие ценители чего-нибудь, с великим наслаждением послушал ещё раз зов пустыни. Смотрителя окружал флёр очаровательного безумия, и он немного походил на окончательно постаревшего Сальвадора Дали.
Вы хотели бы вернуться в Алжир? – спросила я. «О, нет, что Вы, – замахал он своими длинными, художественными руками, – вовсе нет. Вы меня не так поняли, мадмуазель (он назвал моё имя). Я не могу услышать зов пустыни, не потому, что его можно слышать только в Алжире, а потому, что его можно услышать только один раз в жизни, и один раз в жизни можно откликнуться на этот зов, или нет». Ты же знаешь, как я обожаю всякую мистику! Особенно с этническим колоритом. Я порой так жалею, что в своё время не стала антропологом… Хотя, что значит «в своё время»? Теперь, благодаря тебе, всё моё время я ощущаю своим, и для всего у меня теперь есть время. И, возможно, мне даже стоит подумать о том, чтобы вернуться к мечте своей юности.
Мне тогда очень захотелось послушать об этом загадочном и немного пугающем зове пустыни, а главное, узнать, как повёл себя тогда мой собеседник, как поступил, и не приходиться ли ему сегодня сожалеть об этом? Вид у него действительно был довольно жалкий и печальный, когда он заговорил об этом. Я очень хорошо всё запомнила, и теперь могу привести его рассказ почти дословно, хоть ты никогда и не верил, что я способна что-то воспроизвести буквально, не добавив какой-нибудь, как ты говоришь, чудовищной и нелепой отсебятины. Пусть так… Всё это письмо, если так разобраться, есть, не что иное, как моя, рвущаяся к тебе сквозь пространство и время чудовищная и нелепая отсебятина. Или, можно сказать, отменятина. В общем, слушай.
Я бы мог родиться, когда ему вздумается. Ведь мой отец был очень сильным и волевым человеком – кузнецом. Для этого, наверное, ему даже не нужна была женщина. Взял металлическую болванку, раскалил докрасна на огне, да и выковал из неё сына, чтобы было кому передать кузню, продолжить дело. Однако женщину он всё же нашёл, привёз её из маленького, изъеденного чумой городка на юге страны, расположенного по дороге из Адрара в никуда… Я вижу, Вы совсем не удивлены, мадмуазель. Похоже, Вам хорошо известно, что в нашем мире существует немало таких дорог. (Я, молча, кивнула). Тем более, – сказал он, – значит, я не ошибся… В наших краях – это вообще обычное дело.
Мать никогда не рассказывала мне, что он с ней делал, прежде чем я появился на свет, но уж конечно не то, что в таких случаях полагается делать обычным людям, потому что бедная женщина никогда не носила меня во чреве, и я никогда не был связан с ней родовой пуповиной.
С этими словами он быстро задрал свой поношенный свитер, и я увидела его выпуклые, торчащие рёбра и впалый живот без малейшего намёка на наличие обычного человеческого пупка.
– Но она, всё же, была мне матерью…
Я помню её с первых дней своей странной жизни. Я бы мог сказать с первых часов, с первых минут, секунд, но, боюсь, Вы мне не поверите. Однако всё именно так и было. Она предстала передо мною совершенно измождённой. И я смотрел с беспощадным младенческим интересом на её впалые щёки, на её лихорадочно блестящие глаза в тёмных кругах, растрескавшиеся обезвоженные губы, ломкие растрёпанные волосы, мать тянула ко мне бутылочку с питательной смесью и её высохшая рука тряслась от слабости. Сколько ей было лет? Не много, но она уже тогда выглядела старухой. И мне уже тогда казалось, что это не он, а я выжал из неё все жизненные соки. Первым моим чувством в жизни, мадмуазель, было чувство вины…